и есть?
Мы еще раз внимательно оглядели замаскировавшийся под бочку космический объект. Холодный синеватый металл, гладкий и на вид вполне земной.
– Легированный сплав углеводородистого титана с кристаллическим графитом, – вынес вердикт Мориц. – Производится на четвертой планете системы Альфы Лебедя.
– Кристаллический графит – это алмаз, – возразил я. – А если без шуток?
– Ну, не знаю. Странная штуковина, да. Если присмотреться. Так ведь любой предмет начинает выглядеть странным, если к нему слишком долго присматриваться.
– Надо перевернуть и проверить, не осталось ли там немного той воды, – предложил Марк.
Идея всем понравилась – на словах, – но близнецы Хоффманы нерешительно мялись, да и Мориц не спешил первым войти в неприятельский звездолет. Я, не чуя подвоха, лег на траву и бесстрашно просунул голову и плечи в черное отверстие. И – словно очутился в тесном тоннеле, пахнувшем неприятно и железисто – сырым песком, ржавчиной, солью, гнилыми листьями и мясом. Так воняет морская вода у причалов – мутная и нечистая, загаженная пролитым с катеров бензином и дохлой рыбой, – или залитый кровью пол на мясокомбинате. Так пахли весы, на которых безумный Часовщик отвешивал время легкомысленным жителям Оберхаузена. От зловонного дыхания смерти меня замутило, а стены тоннеля надвинулись и сдавили мое застрявшее в узком проеме тело так, что захрустели позвонки. Издалека – из душной глубины бочки – мне навстречу сверкнули полные нечеловеческой злобы серебряные глаза. Мерзость! Там еще оставалось немного Мерзости. Я, идиот, сам полез к ней в логово, и уж теперь-то она меня не отпустит. Затащит внутрь и съест. Вместе с этой мыслью на меня накатил такой дикий, парализующий страх, что крик застрял в глотке, словно впихнутый обратно чьей-то сильной рукой, а тоннель закрутился, замелькал и взорвался клочьями угольной темноты. Возможно, кто-то из ребят покатил в тот момент бочку… не знаю… Мне в легкие хлынула, поднявшись со дна, серебряная влажность. Дыхание прервалось, и я потерял сознание.
Очнулся я в доме Миллеров, на плюшевом диванчике в гостиной. Надо мной склонились Мориц, глава семьи Генрих в черном вельветовом пиджаке, Фредерик и хозяйка Мартина с розовощекой Пчелкой на руках. У меня все плыло перед глазами, и казалось, что Пчелка вертится вокруг своей оси, пытаясь укусить мать за руку, а с люстры на тонкой блестящей ниточке свисает огромный, похожий на утыканный спицами клубок шерсти, паук. Вероятно, это было не так, но с моим восприятием что-то случилось, и пару минут я видел то, что нормальным людям видеть, в общем-то, не положено. Да еще горло болело. Страшно.
– –..—….—..? – произнес Генрих Миллер на непонятном языке, но с вопросительной интонацией.
– Что?
– Седрик, я спрашиваю, у тебя раньше были проблемы с сердцем? Или, может, эпилептические припадки?
Я помотал головой. От этого простого движения комната всколыхнулась, пошла маленькими волнами, точно апельсиновый сок в стакане, когда его взбалтываешь, – и вдруг все разом встало на свои места.
– Как ты себя чувствуешь? – допытывался Генрих. – Встать можешь?
Фредерик подозрительно скосил взгляд на моего друга:
– Вы подрались?
– Нет, почему? – ответил я за Морица. – Нормально. Да, могу, – и действительно сел на диване, опустив ступни на пушистый ковер.
Мартина Миллер посадила Пчелку рядом со мной, но та сразу же вспорхнула и ускакала в другую комнату. Взрослые вышли за ней. Через приоткрытую дверь до нас долетали их голоса:
– На мальчишку Янсонов кто-то напал… он не хочет говорить… стесняется того, что ему сделали?
– А что ему сделали? Ты думаешь… э… Да нет.
– Может быть, приступ клаустрофобии? Зачем-то полез в эту бочку… глупый. Все мальчишки глупые в таком возрасте.
– Его, говорят, дома бьют почем зря… Кто?.. Да все знают… В школу приходит в синяках…
Это было уже слишком. Я вскочил, пунцовый от возмущения. Схватил Морица за руку и поволок за собой к выходу. Но не на кухню, где велся разговор, а через террасу на двор и за калитку.
– Какого черта? Какое их собачье дело? Их вообще… – я задыхался, горло как будто стянул огненный обруч. – Их совершенно не касается…
– Седрик, у тебя на шее кровоподтеки, – возразил Мориц. – И что, по-твоему, должны подумать Миллеры? Одно из двух: либо тебе ребята накостыляли, то есть, скорее всего, мы, потому что рядом больше никого не было. Или маньяк напал. Или родители избили. А мать у тебя уже замечена в рукоприкладстве. Так что зря ты кипятишься. Они нам помогли.
– Да понимаю, – прохрипел я, инстинктивно оттягивая ворот тенниски. – Неприятно просто.
– Еще бы.
Я заметил, что солнце успело перевалить зенит и так далеко сместиться к западу, что его нижний край расплющился о резной конек дома Миллеров. Неужели я провалялся в обмороке полдня? В прозрачном предзакатном свете кошачья трава под ногами казалась облитой жидким серебром. Я знал, что стоит прищуриться, и можно увидеть под ней мертвую землю, черное зияние, гниющий рубец. Но не хотелось.
Над лужайкой сгустилась тишина. Ни пения птиц, ни стрекота кузнечиков, ни сочного гула шмелей. А ведь как их много в это время года, в жаркую, сухую погоду – этих мелких насекомых.
Ветви березы слегка колышутся на ветру – но беззвучно. Ни шелеста, ни шороха. Как будто у меня лопнули барабанные перепонки. Если закричать – услышу ли я свой крик?
– Слушай, а где Хоффманы? – спросил я нарочито громко.
– Сбежали, – передернул плечами Мориц. – Перетрусили. Когда ты катался по траве, вцепившись себе в горло, зрелище было еще то.
– Я ничего не помню.
– Может, и правда, приступ этой, как ее…
– Клаустрофобии? Вроде никогда не страдал… С другой стороны, я и в бочки никогда раньше не лазил. Вот только… Мориц, нам надо все обсудить. Но не здесь. Мне тут как-то…
Я запнулся, сам не зная, каково мне стоять возле бочки – чем бы она ни являлась в действительности – по щиколотку в мерзко-серебряной кошачьей траве, которой – теперь я точно знал – здесь раньше не было и быть не должно. Страшно? Больно? Одиноко? Я, перечитавший к своим двенадцати годам целую уйму книг, еще не ведал в тот момент, что испытанное мной чувство на самом деле называется красивым французским словом – дежавю.
Мы договорились переночевать сегодня у Морица. Его родители обычно не возражали – они относились ко мне хорошо, считали неглупым, развитым мальчиком. Думали, что я оказываю на их сына хорошее влияние. В семье моего друга царил культ интеллекта, и каждый с IQ выше ста двадцати, автоматически становился там желанным гостем.
Мои предки, как ни странно, тоже не имели ничего против. Мать цеплялась ко мне и начинала воспитывать, только когда я попадался на глаза. В остальное же время я мог проваливать на все четыре стороны. Отец, как правило, отпускал шуточки типа: «У девчонок надо ночевать», а потом добавлял что- нибудь этакое, от чего я краснел не только лицом и шеей, а с макушки до пят.
Несмотря на папины некрасивые остроты, я любил бывать у Морица. Его мама готовила не хуже Фабио, хоть и попроще, и всегда старалась положить мне кусок покрупнее. Может быть, она подозревала, что я дома голодаю. Я от природы худой, но не из-за того, что мало ем, а потому что у меня кость тонкая. Отец развлекал нас с Морицем умной беседой, ненавязчиво проверяя нашу эрудицию. Наверное, не хорошо так говорить, нечестно по отношению к моим родителям, но в семье Бальтесов я чувствовал себя гораздо лучше, чем в своей собственной.
А потом я и Мориц забирались на чердак, бросали на пол старые матрацы и, лежа голова к голове, полночи перешептывались о самом сокровенном, часто о таком, о чем ни за что не решились бы говорить при свете дня – пока сон не обрывал наш странный диалог. Это чем-то смахивало на телепатию – наши губы шевелились, но слова текли беспрепятственно из мозга в мозг, сплетаясь в причудливый смысловой орнамент. Как будто мы – не два болтающих перед сном мальчика, но единое разумное существо, этакий двухголовый дракон, который обдумывает сам в себе важные для него вещи. Сквозь узкое наклонное