одну кучу: работу, личные амбиции, и главное — ставим под угрозу все дело, потому что Стевенс, мол, — он сказал это со злостью, — не писал старух.
Хватило бы и меньшего, чтобы Жанна, в свою очередь, сорвалась, и нам с Максом досталось рикошетом от тягостной и жалкой сцены: оба без малейшего стыда бросали друг другу в лицо претензии и взаимные обиды, усугубленные гневом и чувством, что дружбе пришел конец, а может быть, желанием с ней покончить. Мы поневоле узнали массу вещей, нас совершенно не касавшихся: Жанна, например, называла Эмиля импотентом, а он ее — престарелой нимфоманкой, и добавил много таких подробностей, после которых, если они сказаны на людях, невозможно смотреть друг другу в глаза. Хуже всего, что после бесконечно долгой ссоры оба они, похоже, далеко не все друг другу выложили, и, когда Эмиль ушел, хлопнув дверью, грудь его еще распирало оттого, чего он, видимо, не смог произнести вслух.
Жанна же, заплаканная, с неузнаваемым, безобразно перекошенным лицом, сделала нечто, в изрядной мере подтвердившее оскорбления Эмиля: нимало не смущаясь, разделась прямо перед нами, поднялась по лесенке в мансарду, легла на кровать, которую нам видно не было, и через некоторое время крикнула оттуда душераздирающим севшим голосом: “А теперь валяйте, напишите-ка ‘Происхождение мира’ [17], если хотите!” И разрыдалась.
Я озадаченно переглянулся с Максом, который между тем методично опустошал оставшиеся бутылки, и он предложил мне, пока все уляжется, выйти пройтись. Мы прогуливались по дамбе, и я спросил, не боится ли он, что Эмиль, из мести или в ослеплении гнева, на нас донесет. Макс успокоил меня. Он считал, что подобного опасаться нечего.
Макс уехал в Брюссель. А я, не решившись вернуться в мастерскую, сел на пляже, не замечая холода, и, надо думать, под действием вина, уснул.
9
Макс сказал о Стевенсе комиссионеру — тот уже соглашался на все. Мне был дан зеленый свет.
Жанна после своего срыва оправилась быстро: уже наутро после того страшного вечера, проснувшись на пляже и изрядно этому удивившись, я пошел пить кофе с круассанами, чтобы не будить Жанну слишком рано, и удивился еще больше, застав ее дома в купальнике и наброшенной на плечи рубашке, готовой к утреннему купанию. “Ну, старина, ты готов? Я тебя ждала”, — сказала она мне с многозначительным видом, который я, однако, не смог истолковать.
Я проводил ее к морю. О вчерашних событиях она молчала; мы о них больше никогда не заговаривали. Весь этот день она была в отличном настроении. Вечером пригласила меня в ресторан, и жизнь пошла своим чередом, как ни в чем не бывало.
Когда я сообщил ей, что мне дали добро на Стевенса, и спросил, не раздумала ли она позировать, Жанна расплакалась. Я не понимал, почему она придает этому такое значение. Но именно по этой причине мне и хотелось удовлетворить ее непостижимое для меня желание, совершить для нее, скажем так, чудо.
Я поручил ей подобрать платье, указав критерии, которым оно должно соответствовать, и через две недели увлеченных поисков она раздобыла наряд XIX века и сама подогнала его по своей фигуре. Ей было лестно ушивать в талии платье, под которым в те времена носили корсет, и расставлять его в других местах.
Она не хотела показывать мне платье, пока оно не будет идеально подогнано, хотя — я на этом настаивал — мне необходимо было изучить его детально, чтобы подготовить краски. В какой-то момент я испугался, вспомнив, о чем говорил Эмиль, не выбрала ли она, чего доброго, что-нибудь вроде свадебного платья. Я не смог бы написать такую до смешного пафосную картину и представлял себе, как больно ее этим обижу. И я внутренне трепетал до того дня, когда Жанна отправила меня за ширму и велела не выходить, пока она не позовет меня.
Она позвала. Я вышел из-за ширмы с мучительно сжавшимся сердцем и испустил долгий вздох облегчения, увидев перед собой очень красивую и очень достойную Жанну в длинном, зауженном в талии платье, оранжево-черном, из сшитых полос блестящего атласа, в сущности, довольно строгом для своей эпохи. Вышло так удачно, и я был так рад, что кинулся к ней, подхватил и закружил, как девочку.
Я поставил ее в нужную позу и начал делать наброски. Букет цветов, который тоже надо было написать, я решил скопировать с тех, что писал Стевенс на других своих картинах. Так было проще, да и достовернее, потому что художник не единожды занимался самоцитированием.
Работа оказалась более долгой и трудной, чем я ожидал. Живую натуру я не писал со времен учебы. Неизбежный трепет жизни в позирующей натурщице сбивал меня. Глаза Жанны по замыслу композиции должны были смотреть на зрителя и, естественно, смотрели в первую очередь на художника, что мне очень мешало.
Мы работали в молчании, мне это было необходимо. Но живое лицо, устремляющее на вас долгий и безмолвный взгляд, — это, согласитесь, смущает, как ничто на свете.
Я спасовал перед трудностью и всецело сосредоточился на воспроизведении платья и сложной нюансировке атласа. Жанне я говорил, что на этом этапе нет необходимости позировать постоянно. Набросав нужную форму платья и складки, достаточно все это сфотографировать и воспроизвести композицию, надев платье на шарнирный манекен, который привез мне Макс. Я мог бы даже не гладя, по памяти, воспроизвести ткань и освещение. Но Жанна умоляла меня дать ей попозировать. Напрасно я втолковывал ей, что это потеря времени и что натурщикам всего мира и всех времен хватает двух часов, чтобы возненавидеть это занятие, — Жанна стояла на своем. Я не понимал почему, но, видимо, это было для нее очень важно, и я не мог отказать. Вдвое дольше — ну и что?
Я почти закончил платье, но еще не написал ничего живого — ни рук, ни лица, ни груди, — когда два немаловажных события, которые повлекли за собой третье, прервали мою работу.
Это случилось вечером. Мы с Жанной сидели у телевизора. Зазвонил телефон: Изабелла сказала мне, что моя мать, с которой я уже не один десяток лет не поддерживал отношений, позвонила на авеню Брюгманн и плача сообщила о кончине моего отца.
Изабелла, практически не знавшая деда и бабушку, была опечалена не больше, чем я, но ошарашена точно так же. Похороны должны были состояться через два дня, в церкви Святого Креста на площади Флаже, рядом со старым Домом радио. Изабелла, извинившись, сказала, что, скорее всего, не пойдет, потому что в тот же вечер должна играть в финале конкурса и ей нужно очень серьезно готовиться.
Кстати, так я узнал, что моя дочь вышла в финал конкурса, и не знал бы об этом вовсе, если бы не это совпадение с кончиной отца. Я понял, что ее независимость уже была свершившимся фактом.
Жанна любезно предложила сопровождать меня, но я ответил, что лучше пойду один, а ей посоветовал воспользоваться моей вынужденной отлучкой и немного развеяться. На утро пятницы были назначены похороны, на вечер — Изабеллин конкурс. Я сказал Жанне, что проведу в Брюсселе весь уик-энд и вернусь в воскресенье ближе к вечеру, чтобы в понедельник с утра вновь приступить к работе. В пятницу рано утром, в темном костюме и с маленьким чемоданчиком в руке, я сел в поезд и уехал в Брюссель.
10
Похороны отца — это важное событие в жизни каждого человека. Но я почему-то почти ничего не чувствовал. Именно это меня и подкосило.
Вид я, надо думать, имел очень удрученный, и в церкви, и на кладбище, так что приличия были соблюдены. Но удручало и больно ранило меня убожество этих похорон, холодных и пустых, физически ощутимое отсутствие любви и даже истинной скорби. Кюре молился за прихожанина, которого никогда в глаза не видел, за абстрактную душу и мрачный символ гроба.
В церкви было много стульев и мало людей.