— Да, милый, так ты согласился?
Я успел о многом подумать за несколько мгновений и ответил “да”. Одно только “да”. И мы, каждый в своей постели, уснули.
23
Жанна, значит, была на их стороне. Почему комиссионер об этом умолчал? Держал меня за дурачка, настаивая на том, что нет никаких посредников, кроме него, никаких стыковок и утечек информации?
Мне не хотелось задавать этот вопрос Жанне. Я сам нашел ответ, который меня устраивал и был, надо думать, верным и единственно возможным: он ничего не сказал на тот случай, если я откажусь, чтобы не скомпрометировать Жанну в моих глазах. Таким образом, мы при любом исходе сохранили бы наши с ней отношения, и я сделал вывод, что это условие поставила комиссионеру сама Жанна. Возможно, как раз в тот день, на аукционе, возможно, выходя из машины, когда они обменялись рукопожатием.
На моей серии из пяти картин мы неплохо заработали: и на этот раз интуиция не подвела Жанну. Нет, ни один галерист ею всерьез не заинтересовался, но комиссионер продал ее одному своему коллеге, скорее даже сообщнику, и продал очень дорого, таким образом расплатившись со мной за первые копии. И мне подумалось, что всю мою жизнь я был шестеренкой в отменно смазанном механизме.
Матиас Карре очень помог мне, сам того не зная: в один прекрасный день позвонил Макс и с горечью и злостью поведал, что комиссионер нас подвел, наше дело его больше не интересует, никаких объяснений он не дал, так что я могу бросить окаянного Стевенса.
Он намекнул, что виноват во всем я: мои проволочки с последней картиной, наверно, не понравились комиссионеру, и тот нашел кого-то порасторопнее. Макс считал, что я много о себе возомнил, сам себе устанавливая сроки, капризничал, как звезда первой величины, и не пристало, мол, мне забывать, что хороший копиист — это плохой художник, а плохих художников пруд пруди, а если я об этом забыл, то нечего и удивляться, что от нас отвернулась удача.
Он не сказал всего этого открытым текстом, но только глухой бы не услышал.
Я почти ничего не ответил Максу по телефону: во-первых, меня все это вполне устраивало, а во- вторых, голос ко мне так и не вернулся. Акриловая кислота, видимо, серьезно повредила связки.
Говорить с Эмилем и вовсе не пришлось: он прислал мне отпечатанное на машинке письмо без подписи — для меня авторство не составляло тайны, гак что анонимным оно было лишь для правосудия в неопределенном будущем, — где все намеки Макса были облечены в выспренные и оскорбительные слова.
Ни Макс, ни Эмиль, однако, не угрожали мне разоблачением. Мы всегда старались не оставлять следов, которые могли бы указать на связь между нами, но все трое знали, что не стоит искушать лукавого, ибо провал одного из нас погубит, несмотря на все предосторожности, и остальных.
24
Моя карьера неожиданно и запоздало вышла на новый виток.
Я сделал Магритта, потом Дельво, потом Дали, потом Гриса [20] .
Пять моих оригинальных картин были куплены в порядке вознаграждения за копии. Матиас призывал меня писать еще, что я хочу и сколько хочу, чтобы продолжать платить мне таким образом, — ему это было удобно.
Его сообщник, который покупал мою мазню, был хитрым лисом. Он держал галерею в Антверпене, пользовался влиянием на рынке изобразительного искусства и всеобщим уважением. Ему удалось почти невозможное: он продал мои картины с большим барышом. Я стал котироваться на рынке, еще как котироваться. Все знали, что он дорого платит за мои картины. Это, надо полагать, вдохновило артистическую среду, вдруг высоко их оценившую. Я вышел из безвестности, и мои творения, сработанные на скорую руку, часто в состоянии искусственного возбуждения и всегда грубо и яростно, — то была для меня единственная возможность выговориться, с тех пор как я узнал, что моя афония необратима, — удостоились признания на нескольких международных выставках и в знаменитых галереях.
Но я был по-прежнему ко всему равнодушен — бесповоротно равнодушен. Я не принимал себя всерьез. Гротеск нового поворота моей жизни вызывал у меня улыбку, и я просил Жанну больше не ввязываться в эту игру. Дело было не в том, что мир вдруг оценил меня по достоинству, а в смехотворности мира — об этом не след забывать.
Время от времени я давал интервью специализированным изданиям, а однажды меня сняли для культурного шоу, которое прошло по телевидению в очень поздний час; Макс и Эмиль, с которыми я не поддерживал больше отношений, не могли не услышать обо мне. Я даже с удовлетворением отметил, что они, разделяя всеобщее ослепление, мучились завистью и необоримым восторгом.
Мой час настал, когда я подписывал каталоги в одной галерее, — я увидел их, с хмурым видом осматривавших экспозицию, пошел им навстречу, расцеловал обоих и с отвращением наблюдал их унизительный снобизм: им было лестно поручкаться с этим бессловесным существом, осененным жалкой славой, и быть принятыми окружающей публикой за близких друзей великого художника. Их лица, сами собой расплывающиеся в улыбках, их рукопожатия — у меня нет воспоминаний гаже этого.
25
Игра зашла столь далеко, что сам Эрнст Яхер — работодателем был именно он — позволил себе извращенное удовольствие купить за очень большие деньги несколько моих картин и занести их в каталоги своих собраний.
Но мне и это было безразлично. Ничему больше я не радовался от души и надолго. Особенно с тех пор как узнал, что Изабелла, которой я не раз предлагал познакомиться с людьми, полезными для ее карьеры (я завел много таких знакомств, благодаря моему новому положению, а она всякий раз отказывалась следовать моим советам), так вот, я узнал, Изабелла, ныне дочь знаменитости, решила, из вечной своей гордыни, а также, наверно, повинуясь интуиции, продолжать свои жалкие потуги на профессиональном поприще под псевдонимом, чтобы никто в артистической среде не связал ее имя с моим. Я ничего не понимал. Или боялся понять, что она слишком хорошо поняла.
Во всем была для меня теперь одна только горечь, горечь, горечь.
Я снова жил монахом. Да и не мог бы иначе, из-за непроходящей головной боли, из-за афонии, которая сделала меня почти немым и весьма надежно оставила в изоляции, из-за физической неспособности мало-мальски ощутить вкус Жанниных блюд, которые были лучше ресторанных и оставались безнадежно пресными для моего изувеченного языка.
Стало быть, жил я монахом. И единственным оставшимся мне удовольствием было видеть, как Жанна, несказанно богатая, прожигает жизнь, колесит по всему миру, купается в роскоши, великолепно одевается, великолепно выглядит, вращается в великолепных кругах, при этом великолепно добра и терпелива со мной, не возражая против моего желания никуда не переезжать и оставаться в некомфортабельной мастерской в Остенде, — она и сама запросто жила там со мной, когда не путешествовала.
Я работал. Работал без продыху. Я бы мог, наверно, бросить копирование. Я уже был признан на рынке искусства, и, откажись упомянутый галерист покупать мои картины в наказание за разрыв контракта, я без труда продал бы их другим.
Но я копирование не бросал.