время переговаривались, писали своим адвокатам записки. Те же перешептывались, вертелись на своих местах.
Мы понимали, в чем суть этого ажиотажа. Гитлеровское правительство в свое время скрыло от немцев сам факт пленения фельдмаршала Паулюса, первым из немецких высших офицеров сложившего свой маршальский жезл к ногам Советской Армии. Разгром немецких войск под Сталинградом, уничтожение и пленение трехсоттысячной группировки морально потрясло страну. Скрыть его было нельзя. Был объявлен трехдневный национальный траур, приспускались флаги, протяжно звонили колокола, в церквах шли траурные мессы. Народ известили, что командующий армией Паулюс погиб, как истинно германский солдат, сражаясь до последнего патрона. В честь его была устроена пышная панихида. Весь генералитет был на этой мессе, и Гитлер возложил высшую награду Германии на пустой гроб. Судя по всему, и некоторые из подсудимых не знали точно, что фельдмаршал сдался в плен. И вот на суде читают его показания.
Не успел Обвинитель попросить о приобщении документов к делу, как защитник Геринга – величественный, солидный доктор Штаммер в своей лиловой университетской мантии и маленький, тощенький, носатый доктор Зейдль, официально защищающий Гесса, но постоянно находящийся «на подхвате» у Штаммера, – оба разом бросились к трибуне и, перебивая друг друга, обратились к суду с ходатайством о том, чтобы письменные показания не приобщать, а вызвать на суд самого свидетеля Паулюса. Они мечтали: если Паулюса не будет, весьма существенные показания, сделанные от его имени, дискредитируются, а советское обвинение будет посрамлено. Если же Паулюс еще жив, то потребуется немало времени, чтобы доставить его в суд. И потом – одно дело давать письменные показания в Москве, а другое – тут, в Нюрнберге, на глазах своих бывших начальников и друзей.
Таков был, казалось бы, их беспроигрышный расчет. Поэтому, передав свое ходатайство, оба они – массивный толстяк и маленький, вертлявый человечек, – победно глянув в сторону советского обвинения, вернулись на свои места. Коллеги пожимали им руки.
Судьи перебросились между собой несколькими словами. Посовещавшись, лорд Лоренс обратился к Р. А. Руденко с вопросом:
– Как смотрит генерал на ходатайство защиты? Настала тишина. Все – обвиняемые и защитники со злорадством, судьи вопросительно, мы, корреспонденты, с любопытством – смотрели на Руденко.
– Советское обвинение не возражает, ваша честь, – ответил Руденко. Лицо его оставалось спокойно, но мы, советские корреспонденты, хорошо узнавшие за эти месяцы характер нашего Главного Обвинителя, уловили какую-то лукавинку в его взгляде. Вот в это-то мгновение по холлам, залам, коридорам, столовым и барам разнеслись тройные сигналы, возвещавшие большую сенсацию.
– Сколько же времени потребуется для доставки сюда вашего свидетеля, генерал? – спросил лорд Лоренс.
– Я думаю, минут пять; не больше, ваша честь, – неторопливо, подчеркнуто будничным голосом ответил Роман Андреевич. – Свидетель здесь, он сейчас в апартаментах советской делегации, тут, во Дворце юстиции.
То, что наступило в зале, можно сравнить разве что с финалом пьесы «Ревизор», с его немой сценой. Потом сразу все пришло в судорожное движение. Подсудимые заговорили между собой. От них к адвокатам полетели записки. Адвокаты, забыв свою солидность, затеяли сердитую дискуссию. Штаммер и Зейдль, подвернув подолы длинных мантий, ринулись к трибуне и снова дуэтом, перебивая друг друга, закричали в микрофон:
– Нет-нет, защита, все взвесив, на вызове свидетеля больше не настаивает. Она изучила афидэвит и вполне довольствуется письменными показаниями. К чему затягивать процесс?
Ложа печати являла собой другую гоголевскую сцену – из «Вия». Те, кто бежали из коридоров в ответ на сигналы, сулящие сенсацию, сшиблись в дверях с теми, кто уже спешил эту сенсацию отнести на телеграф, да так в дверях и застревали – ни туда ни сюда, В этом, всегда таком тихом зале стоял базарный шум.
– Суд вызывает свидетеля Фридриха Паулюса, – объявил, посовещавшись с коллегами, лорд Лоренс и по обычаю своему тихим домашним голосом добавил: – А сейчас, мне кажется, самое подходящее время для того, чтобы объявить перерыв.
Это, конечно, репортера не украшает, но, признаюсь, что и я не знал о том, что Паулюс здесь, и теперь вот невольно волновался, ожидая появления. Дело в том, что мне довелось просидеть в Сталинграде немало времени в дни этой нечеловечески трудной битвы. Видел я и ее победный финал. И разве когда- нибудь забудешь час, когда в тишине, такой необычной, даже страшноватой, среди этих закопченных руин, маленькая группа военных шла через пустынную площадь к зданию универмага, где должна была быть дописана последняя страница величайшего из сражений, когда-либо потрясавших земной шар. Странно было идти по улицам этого города и слышать, как под ногами вкусно похрустывал снег.
Мы знали, что штаб командующего Сталинградской группировкой находится в центре города: наша авиация и артиллерия с особым усердием обрабатывали эти места. Знали, что Паулюсу ни при каких обстоятельствах не удалось ускользнуть. Но, по многочисленным показаниям пленных, мы знали также, что Фридрих Паулюс храбр, тверд и упорен, что он не бросит своих солдат и не улетит самолетом из окружения, как это сделали некоторые из его генералов. Наши радисты перехватывали его переговоры с генштабом, и мы были уже знакомы с обоими приказами Гитлера, требовавшего сражаться до конца, не жалея людей. Перехвачен был и еще один приказ, согласно которому генерал Паулюс получил фельдмаршальский жезл и высшую награду Германии.
Теперь было известно, что он вместе с оперативной группой штаба в подвале, под почти полностью разрушенным зданием универмага. Есть приказ взять их живыми. Сдастся он в плен или нет? Что в нем возобладает – холодный разум или эмоции? Что там говорить, наши военные как-то невольно уважают этого человека, державшегося до последнего и в трагическом финале не оставившего своих солдат…
Ну вот и бесформенные руины универмага, из которых торчит лишь угол выгоревшей стены. Дверь, ведущая со двора в подвал, куда тянутся провода. Кругом все расчищено и подметено. Эта расчищенная площадка странно выглядит среди гор битого кирпича. Наш офицер, которому предстоит передать ультиматум о сдаче, медленно, будто сапоги его приклеиваются к ступенькам и их приходится с трудом отдирать, спускается в подвал. Легко представить, что он при этом переживает. Ведь это же все равно, что безоружным ползти в логово тигра, да еще раненого тигра. Особенно запоминается лицо этого офицера – бледное, вспотевшее, несмотря на острый февральский ветер. Все напряжены. Солдаты нетерпеливо переступают с ноги на ногу, держа автоматы наготове. Ведь черт его знает, что могут выкинуть штабисты Паулюса в эти последние мгновения.
Здесь, в этом городе, где ухо в течение шести месяцев привыкло слышать непрерывный грохот, можно различить, как в кармане тикают часы. Вот гул шагов, хлопнула дверь. Она открывается. Наш офицер. Лицо у него, недавно такое бледное, покрыто красными пятнами. Он не поднимается, он взбегает по ступенькам. Забыв о военной дисциплине, этот храбрый человек, только что проявивший такую выдержку, срывающимся голосом кричит:
– Принято!… Ультиматум принят!… Сейчас выйдет сам.
И действительно, в следующее мгновение наверх поднимается высокий, плечистый, сутуловатый человек в фуражке домиком и длинном плаще на меху. Шаг у него тверд. Слышно, как под подошвами хрустит снег. Посмотрел в сторону группы офицеров и вынимает из кармана пистолет. Два наших офицера невольно придвинулись к нему, но он, найдя в группе старшего по званию, бросает пистолет возле его ног. Его переводчик – немолодой человек, с худым лицом, с коричневыми пятнами на обмороженных щеках, переводит его отрывисто брошенную фразу:
– Господин фельдмаршал сдается советскому командованию. Он просит быть милосердными и гуманными к людям его штаба.
Так он и запомнился – высокий, сутулый, решительный, с гордо поднятой головой и усталыми глазами. И вот эта встреча тут, в Нюрнберге, спустя более чем три года. С естественным нетерпением жду конца перерыва и вместе со всеми глупейшим образом застреваю в дверях (как будто, если протиснешься первым, можно будет увидеть больше других!).
Приводят обвиняемых. Появляются судьи. Все встают. Эти процедуры, к которым мы так привыкли, что вообще-то их не замечаем, кажутся сегодня лишними. О чем там судьи говорили в своей комнате, можно только догадываться. Но сейчас вот мне кажется, что все они – высокий, худощавый американец Фрэнсис