и худощавый старик.
— Пан пристав! — сказал он, обращаясь к Степурину. — Наияснейшая панна Марина просит пана зайти к ней, в ее покои… Есть дело до пана пристава.
— Хорошо. Скажи, сейчас, мол, буду.
И тотчас после ухода челядинца Степурин поспешил одеться в становой кафтан, подтянулся шелковым поясом, взял в руку трость и, нахлобучив шапку, вышел из избы.
Степенно перешел он двор, поднялся на крыльцо хоромной постройки, в которой, в верхнем жилье, были отведены покои для Марины и пана Мнишка, и, миновав сторожевых стрельцов у входа в сени, вступил в комнату, где обычно сидела Марина со своими женщинами.
Он застал ее, как и всегда, с панной Гербуртовой и с Зосей за утренним чтением Библии, при котором пан воевода уже несколько дней сряду не присутствовал, потому что страдал жестокой подагрой. Марина, скромно одетая в темное, простое и сильно поношенное платье, сидела, как и всегда, на своем кресле у окна, подернутого узорами инея, чинная и величавая, с тем же молитвенником в руках, с тою же Библией, развернутой на столе. Она была очень бледна; темные круги окружали ее впалые глаза, горевшие каким-то лихорадочным блеском.
— Пан пристав! — произнесла она слабым голосом, звучавшим как надтреснутое стекло. — У меня до вас есть просьба… Первая и последняя просьба. Я узнала, что сюда явился ксендз, духовник мой из Москвы… и что вы его ко мне не допустили.
— Я не смел ослушаться наказа, который мне дан, и отправил в Москву нарочного с запросом…
— Пан пристав! Я больна, я очень больна, — сказала Марина. — Я, может быть, не доживу до возвращения вашего нарочного…
При этих словах Марины обе женщины, и пани Гербуртова и Зося, бросились целовать ей руки и залились слезами.
— А потому я вас прошу допустить ко мне каноника… Я не хотела бы умереть без покаяния…
Она просила просто и смиренно, но взор ее, устремленный в лицо Степурину, повелевал ему, господствовал, властвовал над ним… Он сам не знал, не отдавал себе отчета в том, что с ним сталось, сам не мог понять, почему и как это случилось — против воли его случилось, что он ответил Марине не отказом. Он поклонился ей и произнес чуть слышно:
— Исполню просьбу… Допущу ксендза, когда придет…
И, быстро повернувшись к дверям, он поспешил выйти из комнаты.
VIII
Луч надежды
На другой же день Степурин сдержал свое слово: он допустил к Марине ее духовника, каноника Зюлковского, который приехал в Ярославль из Москвы, где он ютился около задержанного Шуйским польского посольства.
Когда почтенный каноник в своем белом таларе, с крестом и четками в руках вошел в приемную Мнишков, он застал там Марину и ее постоянных двух спутниц — панну Гербуртову и Зосю. Они обе вскочили с мест и бросились целовать руки Зюлковскому, который, перебирая четки, читал вполголоса какую-то молитву. Марина также хотела пойти ему навстречу; она медленно поднялась со своего места, переступила два шага и уже не могла идти далее; мертвенная, прозрачная бледность покрыла ее лицо, ее колени подгибались, и она должна была опереться на стол…
Ксендз Зюлковский подбежал к ней, очень ловко подхватил ее под руки и за талию и поспешил усадить в кресло. Затем, как человек опытный во всяких женских треволнениях, он вынул из кармана какой-то флакончик, дал его Марине понюхать и поспешил ее успокоить, не ожидая ее вопроса.
— Наияснейшая панна царева, — вкрадчиво и мягко произнес он, — попросите кого-нибудь постеречь за дверьми, чтобы нас не подслушали лишние уши. Не скрою, что я должен вам наедине сообщить важные и радостные вести…
Марина обратилась к своим спутницам, указала им дверь направо и сказала Зосе:
— Ступай за двери и сторожи…
Иезуит, оставшись наедине с Мариной, придвинул стул поближе к ее креслу и, оглянувшись еще раз кругом, сказал ей тихо, чуть слышно:
— Я видел наияснейшего пана, супруга вашего, и он удостоил меня чести повелеть передать вам свой поклон и привет…
При этих шепотом произнесенных словах иезуита Марина потеряла всякое самообладание: глаза ее загорелись, брови сдвинулись, она нетерпеливо выпрямилась на своем кресле и резко перебила иезуита:
— Ах, что вы говорите мне об этих пустых поклонах и вежливостях!.. Мне не то нужно! Вы мне скажите, жив ли он? Жив ли мой муж, мой царь московский, мой повелитель? Помнит ли он свою Марину?.. Скажите, что он, очень изменился?..
Иезуит сложил набожно руки и поднял глаза к небу:
— Я готов поклясться наияснейшей панне, что видел точно царя московского Дмитрия, сохраненного Богом для ее счастья и величия и на радость всем москалям… Но должен сказать, что он очень, очень изменился… Быть может, от тревог, быть может, от тоски по своей супруге, которую он до сих пор еще не мог избавить от плена как добрый рыцарь…
Марина закрыла лицо своими прекрасными руками и горячо, страстно произнесла как бы про себя:
— О! Как бы мне хотелось поскорее его увидеть!.. Поскорее быть с ним!.. Поскорее прижать его к моему сердцу!
— То же самое слышал я и от вашего супруга-царя; он даже хотел потребовать, чтобы московский узурпатор Василий Шуйский немедленно вернул ему законную супругу, но, опасаясь за вас и вашего родителя, решился принять новые меры.
— Какие же? Говорите скорее! Я должна все знать!
— Он разослал повсюду грамоты, во все порубежные города, в приказал всех поляков, которых повезут из Москвы, задерживать. А так как он услышал, что Шуйский вскоре хочет отпустить вас и вашего батюшку вместе с польскими послами, то он решился вооруженной рукой вас отбивать от тех, кто станет вас провожать к пределам Польши…
— Ах! Наконец-то! — прошептала Марина, прижимая руки к груди. — Наконец-то я его увижу!.. Я буду снова царицей, не пленницей…
По счастью, она не успела заметить того взгляда, который бросил на нее иезуит при этих словах, не успела заметить и того проблеска лукавой улыбки, который скользнул по его устам.
— Это еще не все, — начал было почтенный ксендз Зюлковский, — я и еще вам должен сообщить, что…
Но сообщить ему не удалось, потому что раздался торопливый стук в дверь и в приемную вбежала Зося, которая поспешно проговорила Марине:
— Ваш батюшка жалует сюда, да как сердит… как гневен!..
Через минуту двери распахнулись настежь, и пан воевода Сендомирский, поддерживаемый под руки неизменным своим собеседником паном Корсаком и юношей-пахолком, вошел в приемную.
Пан воевода чувствовал приближение припадка хорошо знакомой ему подагры и потому изволил гневаться на весь свет. Бросив равнодушный взгляд на ксендза Зюлковского, Мнишек, едва лишь опустился в кресло, разразился целым потоком ругательств и на москалей, и на сейм Речи Посполитой, и на тех поляков, которые «теперь решаются служить в войске у этого…».
Но воевода не успел еще договорить, как ксендз Зюлковский подскочил к нему и весьма внушительно шепнул ему на ухо:
— Пан воевода! Прошу вас выслать ваших людей, — есть важные вести…
— Э-э! То вшистко[16] одно! Говорите и при них… Мне уж надоели