— Мы преломим с тобою хлеб, казак Иван Болотников, — ответил гетману и воеводе седобородый мещанин, избранный ходатаем от плотников Скоргорода. — Но ты скажи наперед, зачем ты пришел, русский человек, под стольный русский град с пушками, с саблями? Со своими хлеб есть радость, но как с тобою сидеть за одним столом, когда ты, русский, проливаешь кровь русских же людей, сжигаешь русские города, оставляешь сиротами детей?
— Государь Дмитрий Иоаннович послал меня наказать изменников, я исполняю волю нашего государя.
— Так покажи нам скорее Дмитрия Иоанновича! — Старик присел, раскрыл руки, головой завертел. — Где он? Где? Мы падем к его ногам испросить прощения. Мы тотчас помчимся в город, чтобы отворить ворота. Мы принесем его, света нашего, в государевы палаты на руках и на место его высокое посадим.
Болотников потемнел лицом. Он сам того желал, чего московский плотник.
— Великий государь ныне в Польше. Его ужаснула измена народа, о благе которого он пекся денно и нощно.
— Мы всею душою привязаны к драгоценному Дмитрию Иоанновичу. Что же он не явится сам собою? Мы всем миром сыщем его врагов и спровадим их на тот свет.
— Среди бояр нет ни одного, чтоб не изменник. Побейте бояр, тогда мы соединимся без боя, и государь Дмитрий Иоаннович птицей прилетит в Москву. Я сам был у него. Это он словом и грамотою с царской печатью поставил меня большим воеводой и послал в Путивль.
— Царскую печать во время гиля украл Шаховской, князь-смутьян. И посылал тебя, Иван Исаевич, в Путивль не Дмитрий Иоаннович, а кто-то другой. Дмитрия Иоанновича в Кремле застрелили, и лежал он возле Лобного места три дня, всем напоказ.
Тут выступили иные из посланных, отстранили плотника и, поклонясь, сказали:
— Великий государь наш Василий Иванович Шуйский скорбит о смуте. Ратуя о мире и покое на Русской земле, он, великий государь, зовет тебя, славного полководца, прийти к нему, великому государю, на его государеву службу. Повелел он, великий государь, сказать тебе: будешь ты большим господином пресветлого царства Московского, ибо воинство у царя Василия в почете и во всяком бережении.
Речь говорил человек, одетый в крытую атласом шубу, говорил ясно, ласково. Окинул взором всех казаков и Ляпунова с Сумбуловым.
— То ко всем речь! Государь всех зовет к себе на службу.
Болотников огорчился так простодушно, так искренне, что Прокопий, не сводивший глаз с гетмана, и сам засовестился.
— Нет! — покачал головою Иван Исаевич. — Как же вы этакие слова-то говорите? Сами в измене по уши, и нас туда же! Не-ет! Я дал моему великому господину мое казацкое слово — положить за него жизнь. Казак две клятвы не дает… Одумайтесь, господа. Измена, сложась с изменой, добром ли обернется? Не хочу грозить зазря, но если вы сами не образумитесь, то тогда приду к вам я. На аркане приведу всех на путь истинный! Ждите, господа, скоро я буду у вас.
Наступила тихая минута.
Посольство вразнобой, неловко, всяк сам по себе, поклонилось, пошло к выходу. За столы москвичей уж не звали. Неловко за столом сидеть после этакого разговора.
Поднялись и Ляпунов с Сумбуловым.
— Идемте в мою камору, — сказал им Болотников и, взявши со стола лебяжью ножку, куснул, глотнул, запил квасом, еще куснул и, отирая руки о полы своей казацкой грубой одежды, пошел к себе, не оглядываясь, идут ли за ним или нет.
Комната гетмана была длинной, узкой. Пять окошек в ряд. Под окнами широкая, светлая, из березы, лавка. На полу ковер, подушки. Посреди ковра огромный татарский поднос. На подносе пиалы с орешками.
Гетман скинул у порога сапоги, прошел на середину комнаты, лег, подоткнув под бок одну из подушек. Черпнул горсть лущеных лесных орехов.
— Что стоите? — удивился на замешкавшихся рязанцев. — Сапоги неохота снимать? Проходите в сапогах. Сразу видно — не казаки.
— Да уж слава Богу, не казаки! — взъерепенился чуткий на обидное Прокопий.
— Я к вам как к своим, а нет, так и нет!
Встал, сбегал к порогу, сапоги натянул, вытащил из угла стол. К столу подвинул лавки.
— Атаманов звать или с глазу на глаз желаете?
— С глазу на глаз, — сказал Прокопий. — Мы думали и положили между собой: большим воеводой быть в войске Истоме Пашкову. Он дворянин в седьмом колене. Он побил Мстиславского, а тебя и Скопин- Шуйский с малым отрядом побил. Все дворянское ополчение за Истому Пашкова.
— Экий разговор выдумали! — удивился Болотников. — Государь мне дал власть. Как я ослушаюсь? Нет, господа! Не смею. Я же говорил давеча. На мне клятва. Придет государь в войско, скажет: «Истоме быть воеводой, а тебе, Ивашка, казаком в шанцах». Тотчас в шанцы пойду. Какая корысть Истоме быть ответчиком за всех? Воевода он умный, но с казаками да с крестьянскими ватагами ему не управиться. Вы уж скажите ему: пусть не спешит в первые. Москву возьмем, государь приедет, тут и посчитаетесь родами. Господи! О том ли голове болеть? Надо народ поднять в Москве, чтоб бояр побил, — тогда и войне конец.
— Зачем ты призываешь бить бояр и дворян? Грабить гостей? Зачем обещаешь всем грабителям и душегубам боярство? Возможно ли всем боярами быть? И зачем ты разоряешь помещичьи имения? Государю служишь, не разбойнику.
— Я казак, вольный человек. По мне, все должны быть людьми вольными и жить, как Бог посылает.
— Да кто же работать-то будет, коли все обоярятся?
— Да те, кто раньше сидел, ручки белые сложимши. Вы меня за дурака не держите, господа. Вольный крестьянин от земли не побежит, коли весь урожай будет его.
Ляпунов и Сумбулов переглянулись, встали.
— Такое тебе, гетман, наше слово: коли кто посмеет из твоих казаков разорять озорством помещичьи дворы, мы тех обидчиков добудем хоть из-под земли. И прикажи, гетман, пленных дворян не казнить и не мучить. Они слуги государя. Его руки. Татары из степи нагрянут, чем держать меч, коли вместо рук обрубки?
Сказал Ляпунов и пошел к двери. Болотников — стол в угол, лавки к стенам и опять на пол лег.
— Зря орешков не погрызли! — крикнул рязанцам вдогонку.
…Снег сыпал, будто вытряхивали из кулей муку. Конской гривы стало не видно.
— Не заехать бы к москалям! — сказал Сумбулов, останавливая лошадь.
— А я не прочь заехать. — Ляпунов натянул повод и, загораживая рукавицей лицо, пытался разглядеть дорогу. — Вот и зима… — Передернул плечами. — В Москву хочу, в тепло.
Сумбулов склонился с седла, лицом к лицу.
— Первым, кто приедет к царю Василию, будет награда, вторым — прощение, третьим — кнут и рваные ноздри.
— Награды в несчастье грех получать, кнута тоже не боюсь. Не дамся. — Тяжело, по-бычьи, Ляпунов покрутил головой. — Нет его, царя Дмитрия. Ивашку-казака на мякине провели.
— Но он верит. Он ведь был у Дмитрия Иоанновича.
— Мишка напялил на себя золотой татарский халат — вот и царь.
— Какой Мишка?
— Молчанов, собака. Был бы Дмитрий Иванович жив, разве сидел бы он в Кракове или еще где, когда войско под Москвой, когда Москве защищаться некем? Надурили нас!
Стременами зло, больно тронул коня и будто из-под жернова выехал — светло, бело, небо сияет.
Поскакали.
— Что это? — поднялся на стременах Прокопий.
Красная луговина расплывалась на белом. Подъехали ближе — тела с размозженными головами, исколотые животы… И все голые.
