Николай все еще сидит среди развалин шалаша, полузакрытый его ветками. И читает он неважно, растягивает слова. Но в его голосе звучит что-то такое, что заставляет девушку замереть под деревом, что наполняет сердце ее теплом, взволнованной радостью.
— Ну, ну! — заторопила она, когда Николай остановился.
— А дальше я забыл.
Партизан с нарочитой неторопливостью поднимается на ноги, старательно отряхивает хвойный мусор. Муся нетерпеливо посматривает на него и требовательно говорит:
— Николай, врешь. Дальше!
— А дальше ни к чему. Ну, если ты хочешь…
— Всё?
— Всё.
— Это чьи стихи?
— Щипачева. Это прямо о тебе. Это ты березка — вот такая, как эта, красивая, стройная, гордая, сероглазая…
— Березка сероглазая?
Они посмотрели друг на друга и засмеялись, зажимая рот и косясь на шалаш, где спал Толя.
— А я Щипачева как следует и не читала. Мне все казалось, у него стихи — семечки, простенькие- простенькие… Как это:
— Правильно, придешь завтра в библиотеку и спросишь: «Дайте мне полного Щипачева».
Николай поднял холодные руки девушки и стал греть их в своих ладонях. Она сунула их ему в рукава.
— Ты же говорила, что не любишь лирики. Почему?
— Так, не знаю… Нет, знаю: поэзия должна поднимать, заряжать. «
Вынув руки из рукавов Николая, отодвинувшись от него, девушка, озорно блеснув глазами, вполголоса запела:
Голос ее точно раздвинул предутреннюю тишину леса, и столько в нем было юного, сверкающего задора, бурлящей молодости и веры во все лучшее на земле, что песня сразу захватила партизана, и вдвоем, улыбаясь, весело переглядываясь, они тихонько пели куплет за куплетом.
— Вот песня! Под такую хорошо идти… Ты помнишь, Николай, как тогда по болоту с песнями шли, а? Это поэзия!.. Нужно, чтоб каждая строчка пелась, строила, стреляла, а что это: розы — грезы, родная — золотая… Но о березке это ловко. О березке сероглазой… Ты что-нибудь еще из Щипачева помнишь?
Николай, грея своим дыханием Мусины руки, отрицательно покачал головой:
— Ничего. У меня память скверная. Я и это не помнил, но тут как-то само на ум пришло. Он хорошо пишет, Щипачев, но ты права — очень просто… А вот у Тютчева — постой, постой… Эх, забыл! Ты читала Тютчева? Вот мастер-то! В каждой строчке мастерство…
— А по-моему, настоящее мастерство — это когда его вовсе и не чувствуешь. Да, да, что ты думаешь? Вот чистый воздух — дышишь и не замечаешь, что он хороший. Просто хочется глубже дышать. А когда запах, приятный или плохой, — это уже не то…
Помолчали. Вдруг Муся прыснула со смеху.
— Ты что? — настороженно спросил Николай и даже отодвинулся от нее.
— А вот сказать нашим девчонкам в банке, о чем мы сейчас разговариваем. Партизаны, перед походом… Не поверят, слово даю.
— Почему не поверят? А помнишь, Рудаков: «Без поэзии ночь — только тьма, хлеб — только род пищи, а труд…» Забыл, как про труд… Хорошо он тогда сказал!
— Где-то он сейчас? Как-то они там?…
Оба вздохнули, смолкли.
Сетчатая тонкая тень от березы ушла вправо. Окружавшие поляну деревья понемногу выступали из синеватого мрака, трава еще больше белела и серебрилась от загустевшего инея.
Николай с Мусей стояли, тесно прижавшись; глаза девушки мерцали где-то совсем рядом и казались партизану огромными. Эта ночь еще больше сблизила их. Они стояли так тесно, что Николай чувствовал своей щекой холодок щеки Муси. И было им хорошо и немного жутко.
Николай убеждал себя поцеловать Мусю — ведь нужно сделать только маленькое движение вперед и коснуться ее губами. Но именно теперь, в эту ночь, после их разговора, сделать это движение было почему-то необычайно трудно, и сердце партизана билось так, как если б он стоял над пропастью, хотел и не решался заглянуть в нее.
Луна, совсем побледнев, опустилась за деревья. В поредевшей тьме уже довольно четко обозначался знакомый, но точно вылинявший, потерявший прежние краски, густо припудренный инеем лес.
Наконец Николай легонько притянул к себе девушку, губы его неловко ткнулись ей в щеку где-то возле уха. Муся чуть отпрянула, высвободила кисти рук из его рукавов. В ее отдалившихся глазах Николай не увидел ни радости, ни укора. В них была грусть. Чуть нахмурив брови, она тихо сказала:
— Не надо!
Если бы она возмутилась, оттолкнула его, может быть даже ударила, партизану не было бы так тяжело, как от этого простого «не надо». Сразу же услышал он сухой хруст инея под своей подошвой, ознобная дрожь прошла по всему телу, нижняя челюсть мелко задрожала. Он ударил кулаком по белому стволу березки; деревце вздрогнуло и осыпало их инеем.
— Ух ты, сколько! — вскрикнула Муся, отряхивая сухие кристаллики. — Вот так подарила нас сероглазая березка… — Девушка лукаво взглянула на огорченного партизана. — Николай, ты помнишь, как я тебе пуговицу к кителю пришивала? Помнишь, еще Матрена Никитична меня о чем-то предостерегала?
Большие круглые глаза по-мальчишески вызывающе смотрели в упор на Николая.
— Ну как же! Сердце, мол, его не пришей.
— Ну?
— И пришила! Крепко. Навсегда.
— И свое тоже, — тихо произнесла Муся. Произнесла и засмеялась задумчиво, едва слышно. — Ну, вот и не о чем больше говорить. Все ясно. Да?
Она смело глянула в глаза партизану и, привстав на цыпочки, крепко поцеловала в губы. Но прежде