– Большой бледно-алый розовый куст совсем погубили гусеницы – это мне слуга арендатора пишет, – и люди развлекаются тем, что убивают их; надо же быть такими болванами.
– А чего ты хочешь, что они должны с ними делать? Варенье из них варить, что ли?
– Не стоит умничать: берёшь в руки гусеницу, относишь её в другую местность, ну хоть в Мустье, и тогда все остальные гусеницы за ней последуют.
– И почему только, Мели, ты не сдашь на аттестат зрелости, чего ты ждёшь? Это просто гениально. Это средство ты сама придумала?
– Дьявол меня побери, нет, – говорит Мели, заправляя под чепчик тусклые белокурые волосы. – Всем на свете это известно.
– И это все новости?
– Нет. Дядюшка Канья, мой родственник, из-за белка сделался полностью «всемощным».
– Каким сделался?
– Да, ноги у него распухли до самых колен, хуже того, у него живот «раздувает», он вроде как «подвижен». Что ещё? Новые владельцы замка «Мост под Вязами» перестроили парк, чтобы как следует заняться пасеководством.
– Пресноводством? Но в имении «Мост под Вязами» нет воды.
– Странно, ничего-то ты толком не слышишь сегодня, бедняжка моя! Я тебе говорю, что они построили множество ульев, чтобы завести пасеководство, вот что!
Начищая керосиновую лампу, Мели бросает на меня нежный, слегка презрительный взгляд. Откуда только набралась она таких слов. Намотаем себе на ус.
До чего жарко в этом отвратительном Париже! Не желаю я такой жары! Это не похоже на зной, смягчённый свежим дуновением ветра, как бывает там, у нас, когда легко дышится, – нет, здесь стоит изнуряющая духота. Я лежу днём, вытянувшись на постели, и думаю о многом-многом: о Марселе, который забыл обо мне, о кузене Дядюшке, который бегает за юбками… Он меня разочаровал. Зачем он был со мной таким добрым, таким общительным, почти нежным, если тут же взял и забыл про меня? Ведь надо было совсем немного дней, немного слов, чтобы поближе сойтись друг с другом, и тогда мы часто ходили бы куда-нибудь вместе. С ним мне было бы приятнее немного лучше узнать Париж. Но, видно, для этого очаровательного противного мужчины Клодина недостаточно хороша, чтобы быть другом.
Ландыши на камине раздражают меня, вызывают головную боль… Что со мной? Я так печалюсь из-за Люс? Да, конечно, но тут ещё и кое-что другое, сердце моё разрывается от тоски по родному краю. Я чувствую себя такой же смешной и нелепой, как эта трогательная гравюра, висевшая в приёмной у мадемуазель Сержан, – «Миньона, тоскующая по родному краю». А мне казалось, что я уже излечилась от многого, освободилась от некоторых пристрастий! Увы, я снова возвращаюсь в Монтиньи… Сжимать целые охапки высокой и свежей травы; утомившись, засыпать, прижимаясь к низенькой нагретой солнцем ограде; пить дождевые капли с листьев настурции, которые перекатываются на них, как шарики ртути; рвать на берегу реки незабудки ради удовольствия видеть, как они потом увядают на столе, и слизывать тягучий сок с ивового прутика, ободрав с него кору; дуть, точно в дудочку, в толстые травяные стебли; воровать яйца синичек, мять душистые листья дикой смородины – словом, заключить в свои объятья, обнять всё то, что я люблю! Мне хотелось бы поцеловать прекрасное дерево и чтобы оно ответило мне на мой поцелуй… «Ходите пешком, Клодина, побольше двигайтесь».
Я не могу, не хочу, это нагоняет на меня тоску! Пусть лучше меня трясёт лихорадка дома. Вы, верно, думаете, что под солнечными лучами ваши парижские улицы заблагоухали! С кем мне поделиться всем тем, что тяготит мою душу? Марсель, желая утешить меня, поведёт по магазинам. Его отец лучше понял бы меня… но я робею, я никогда не решилась бы быть с ним совсем откровенной. Синие глаза кузена Дядюшки, видно, и без того уже многое угадывают, эти прекрасные, смущающие меня глаза с коричневатыми морщинистыми веками, которые внушают доверие… и однако даже в то самое мгновение, когда его взгляд говорит вам: «Вы можете мне всё рассказать», у меня вдруг вызывает тревогу улыбка, прячущаяся под серебристыми усами. А папа… папа работает с господином Мариа (должно быть, господину Мариа жарко летом от его бороды. Может, он на ночь заплетает её в косичку?).
Как много я уже утратила из того, что было мне свойственно прежде! Я лишилась невинной радости, которую испытывала от того, что двигаюсь, лазаю по деревьям, прыгаю, точно Фаншетта… Фаншетта не танцует больше из-за своего тяжёлого живота. А у меня тяжёлая голова, хоть, к счастью, нет живота.
Я без конца читаю, читаю, читаю. Всё подряд. Неважно что. Чем ещё мне заняться, чтобы избавиться от самой себя, от всего, что меня окружает? Мне не нужно больше выполнять домашние задания. И хотя я не объясняю больше в своих сочинениях по стилистике раза два в год, почему «праздность – мать всех пороков», думаю, я сумела гораздо лучше понять, как ей удаётся посеять семена некоторых из них…
Я посетила тётушку Вильгельмину в воскресенье, в её день приёмов.
Омнибус проезжает мимо дома Люс… я опасаюсь встречи с ней. Она, не задумываясь, может закатить мне сцену со слезами при всём честном народе, а мои нервы уже на пределе.
Тётушка, измученная жарой, отменила визиты, она выказала некоторое удивление при виде меня. Я не стала тратить время на красивые фразы.
– Тётушка, мне что-то совсем плохо. Я хочу вернуться в Монтиньи. Париж убивает меня.
– Девочка моя, вы и правда неважно выглядите, и к тому же глаза что-то слишком блестят… Почему вы так редко у меня бываете? О вашем отце я не говорю, он неисправим.
– Я не прихожу потому, что я злюсь и всё меня раздражает. Я бы только расстроила вас, я вполне на это способна.
– Верно, это то, что называется «тоской по родине»? Хоть бы Марсель был дома! Этот скрытник, конечно, не сказал вам, что проведёт весь день за городом?
– Он поступает правильно, он увидит зелёную листву. Он поехал один? Вас это не беспокоит, тётушка?
– О нет! – говорит она со своей неизменной мягкой улыбкой. – Его пригласил его друг Шарли.
– Ах, ну тогда… – выпаливаю я, вскакивая с места, – он в хороших руках.