достаточно.
– Чёрт побери! Расстроить? Конечно же нет. Да потом, ты, в конце концов, можешь хорошенько подумать, изменить своё решение. Не правда ли, она может изменить своё решение? Мне даже было бы чертовски удобно, если бы она изменила решение! Вы всегда были бы под рукой, и мы смогли бы как следует поработать! Но сегодня ты никак не желаешь согласиться? Тогда убирайся отсюда, нам надо заняться делом.
Уж господин-то Мариа прекрасно знает, что я не изменю решения. Он роется в своём большом сафьяновом портфеле, ищет ручку и никак не может найти. Я подхожу к нему.
– Господин Мариа, вы на меня сердитесь?
– Нет-нет, мадемуазель, не в этом дело…
Голос у него внезапно хрипнет, он не в силах продолжать. Я на цыпочках выхожу из комнаты, и в гостиной, оставшись одна, принимаюсь танцевать, скакать, как коза. Вот здорово! Просили моей руки! Моей руки! Меня, несмотря на эти короткие волосы, сочли достаточно красивой, чтобы на мне жениться, и притом человек вполне рассудительный, положительный, а не какой-нибудь ненормальный. Значит, и другие… Хватит танцевать, мне нужно хорошенько всё обдумать.
Было бы пустым ребячеством отрицать, что моё существование осложняется. Потолок вот-вот обрушится. Он упадёт на мою пылающую голову, ужасная она или очаровательная, но потолок упадёт на неё. Я не нуждаюсь в том, чтобы кому бы то ни было на свете поверять свои мысли и чувства. Я не стану писать Клер, этой счастливице Клер: «О дорогая подружка детских лет, приближается роковая минута, я предвижу, что моё сердце и моя жизнь расцветут в одно и то же время…» Нет, я ничего не стану ей писать. Не стану я спрашивать и у папы: «О отец мой, что же это такое, что так гнетёт и в то же время приводит меня в восторг? Просвети моё юное неведение…» Ну и видик был бы у моего бедного папочки! Он начал бы накручивать на пальцы свою трёхцветную бороду и бормотал бы озадаченно: «Я никогда не изучал такого сорта вещи».
«Шуткуй, шуткуй, Клодина…» Нечем тебе особенно гордиться. Ты бродишь по просторной квартире, забрасываешь книги милого старины Бальзака, останавливаешься перед зеркалом в своей комнате и смотришь рассеянным, блуждающим взглядом на отражающуюся в нём длинную тоненькую девочку, которая стоит, заложив скрещённые руки за спину, в блузе в складочку из красного шёлка и в тёмно-синей саржевой юбке. У неё короткие в крупных завитках волосы, узкое лицо с матовыми щеками и удлинённые глаза. Ты находишь, что она хорошенькая, эта девочка, хоть и делаешь вид, что тебе на это наплевать. Конечно, это не та красота, что привлекает толпы поклонников, но… я угадываю свои мысли: те, кто её не замечает, – или глупцы, или близорукие люди.
Хоть бы завтра я выглядела стройной и пригожей! Синяя костюмная юбка, пожалуй, подойдёт, и большая чёрная шляпа, и блузочка из тёмно-синего шёлка – мне больше идут тёмные тона, – и две чайные розы по углам квадратного выреза, потому что вечером у них тот же оттенок, что и у моей кожи.
А может, рассказать Мели, что просили моей руки? Нет. Не стоит. Она ответит мне: «Моя козочка, надо поступать, как у нас. Проверь, что тебе предлагают, испытай их сначала; и тогда сделка будет честной и никто не будет обманут». Ведь для неё девственность не имеет никакой цены! Мне знакомы все её теории: «Враньё, бедняжка моя, всё враньё! Всё это врачи напридумывали, одна болтовня. Какая разница, до или после, ты что думаешь, вкус-то от этого один и тот же! Что в лоб, что по лбу, вот так». Неплохую я прошла школу! Но над порядочными девушками словно тяготеет какой-то рок: они остаются порядочными, и никакие Мели тут ничего не могут поделать!
Этой душной ночью я засыпаю очень поздно, мой сон тревожен и полон воспоминаний о Монтиньи, мечтаний о шелестящей листве, свежести на рассвете и взмывающих в небо жаворонках с их заливистыми трелями, которым мы подражаем в Школе, сжимая в ладонях стеклянные шарики. Завтра, завтра… покажусь ли я красивой? Тихо мурлычет Фаншетта, обхватив лапами своего полосатого малыша. Сколько раз это равномерное мурлыканье моей дорогой красавицы успокаивало и усыпляло меня…
Я видела сон этой ночью. И дебелая Мели, которая входит в восемь утра в комнату, чтобы открыть ставни, застаёт меня сидящей на постели, свернувшись калачиком и обхватив колени руками; волосы свисают мне на лицо, я молчу, погружённая в свои мысли.
– Доброе утро, обожаемая моя Франция.
– Доброе…
– Никак ты заболела?
– Нет.
– Ты кручинишься, горюешь?
– Нет. Мне приснился сон.
– О, тогда дело серьёзное. Но если сон был не о сыночке и не о королевской дочке (sic), всё обойдётся. Людское дерьмо всегда найдётся!
Все эти присказки, которые она с серьёзным видом повторяет мне с тех самых пор, как я смогла её понимать, уже не вызывают у меня смеха. О том, что мне приснилось, я не скажу никому, и даже этому дневнику. Мне было бы неловко видеть это написанным на бумаге…
Я попросила, чтобы мы сели обедать в шесть часов, господин Мариа ушёл часом раньше – какой-то поникший, пришибленный, весь заросший волосами. Я вовсе не стараюсь его избегать после того события; он меня ничуть не стесняет. Я даже стала к нему более предупредительной, обмениваюсь с ним фразами, всякими банальностями.
– Не правда ли, прекрасная погода, господин Мариа!
– Вы находите, мадемуазель? Что-то нагнетается в воздухе, на западе небо совсем почернело…
– О, а я и не заметила. Забавно, мне с самого утра кажется, что погода стоит прекрасная.
За обедом, поковыряв нехотя свою порцию мяса, я медленно приступаю к суфле с вареньем и спрашиваю папу:
– Папа, у меня есть приданое?
– С какой стати это тебя интересует?