его в воду, вскочил в него на ходу с ловкостью привычного человека. В два удара веслом он был уже далеко от берега, стараясь поскорее скрыться в темноте, уже сгустившейся над озером, потом свернул налево, перерезал один из плесов озера и причалил к берегу около старой ивы… Здесь он выволок челнок на берег, укрыл его в густых прибрежных зарослях, а сам, оглянувшись во все стороны, приподнял голый и полуобгорелый пень, прикрывавший какую-то темную впадину берега, перекрестился и юркнул в лазейку не хуже доброй лисицы…
Всю ночь с 10-го на 11 октября Марфа Ивановна провела без сна. С вечера она почти до полуночи провозилась над уборкою всего, что было поценнее из домашней рухляди, из серебряной казны и из тех предметов церковной утвари, которые находились в ее моленной. Иконы в серебряных, басманых и кованых окладах и другие, шитые жемчугом по ткани, кресты, складни, кадильницы и лампады чеканного серебра, запястья, оплечья, низанные жемчугом и усаженные каменьями, — все это было уложено в два кованых ларца, а серебряная посуда, — кубки, чаши, солонки, крошки, блюда и тарелки, — в большой сундук. Затем Сенька, вырывший где-то в глухом месте сада две ямы, не без труда стащил туда тяжелый сундук и оба ларца, зарыл их там, затоптал и заровнял оба места над зарытым кладом, а сверху забросал мелким валежником и листвой.
Было далеко за полночь, когда Сенька вернулся с этой трудной работы и доложил государыне своей, что и ларцы, и сундук на всякий случай ухоронены так, что «вражьи дети их не скоро отыщут».
— Спасибо тебе, Сеня, — сказала ему в ответ на это Марфа Ивановна. — Авось Бог нас от их рук избавит.
Сенька, однако же, стоял на месте, переминаясь, и не уходил.
— Что тебе еще нужно, Сеня? Ты как будто мне еще что-то сказать хочешь?
— Да не то чтобы сказать, а так, в упрежденье больше… Ведь не ровен час, матушка, времена-то лихие такие! Так я вот насчет чего: в случае, если завируха какая здесь завтра ли, когда ли заварится, так надо тебе, государыня, одно помнить: от меня с детками не отставай…
— То есть как это? Я в толк не возьму?
— А так, государыня, ты только о себе да о детях заботься… И от меня ни на шаг…
— А Филарет Никитич? — испуганно спросила Марфа Ивановна.
— Государь-митрополит сам за себя постоять изволит, да он же из воли Господней не выйдет, хоть что кругом ни творись… Сама изволишь видеть, что сказал, то и свято. А деткам малым мы покров и защита. И для тебя с детками твоими у меня кое-что припасено…
— Да что припасено-то? — тревожно перебила Марфа Ивановна.
— А и сказать тебе не смею! Одно слово — шапка-невидимка и ковер-самолет. Коли сами не сплошаем, никто нас не найдет.
— Ну, ладно, Сеня! Ступай теперь спать… Вторые петухи давно пропели… Утро вечера мудренее, — сказала со вздохом Марфа Ивановна.
Сеня поклонился и ушел, поскрипывая на ходу сапогами. А Марфа Ивановна, прежде чем удалиться в свою опочивальню, заглянула в детскую, тускло освещенную лампадою, теплившеюся у икон.
Тишина и сон, безмятежный сон беззаботного детства, царили в этой уютной небольшой комнате. Эту тишину нарушало только ровное, спокойное дыхание Танюши и Мишеньки да легкое похрапывание Танюшиной мамы, которая, подложив руку под голову, прикорнула на сундуке. Марфа Ивановна подошла к кровати, в которой спал Миша, наклонив немного голову набок и спокойно сложив руки на груди. Мать полюбовалась на румяные щечки мальчика, на полуоткрытые губки его, наклонилась, поцеловала его в лоб и осенила крестом.
Точно так же благословила она и Танюшу и неслышными стопами направилась к двери.
— О, Боже! Сохрани их и помилуй, не дай злу погубить их, нарушить чистый покой их душ!..
Затем она удалилась к себе в опочивальню, смежную с детской, и, не раздеваясь, прилегла на кровать, закрыла глаза и попыталась уснуть…
Но сон не сходил к ней и не вносил успокоения в ее душу. Мысли черные, мрачные не покидали ее, образы странные, кровавые, угрожающие тревожили напуганное воображение и пугали близкими бедами… К тому же среди ночи вдруг где-то вдали поднялся собачий вой, подхваченный десятками собачьих голосов, он перенесся на другую сторону города, то приближаясь, то удаляясь, и, наконец, стал приближаться к самому саду, к дому Романовых… Одна собака завывала, подлаивая, другие подхватывали, третьи тянули, все повышая и повышая ноты своей нескончаемой плачевной песни, — и общий вой сливался во что-то раздирающее, гнетущее, удручающее душу… Казалось, что десятки матерей и жен, убиваясь над бездыханными телами погибших мужей и сыновей, изливают свою лютую скорбь в нескончаемых воплях, стенаниях и причитаниях.
Марфа Ивановна долго прислушивалась к этому стону и вою, долго старалась совладать с собою и преодолеть ту робость и суеверный страх, который вселял ей в душу этот невыносимый вой — дурная примета, по народным понятиям. И наконец не могла совладать с собою… Она вскочила с постели, стала ходить взад и вперед по опочивальне, потом опустилась на колени перед образом и думала молиться, но разрыдалась и не могла припомнить ни слова из своих обычных молитв. И долго, долго плакала эта бедная мать, удрученная заботами жизни, спасения и безопасности своих детей, и долго неудержимо текли ее слезы, хотя она сама не могла себе отдать отчета, отчего она плачет и кого оплакивает? Однако же слезы облегчили тяжкий гнет, лежащий на ее душе: она вдруг почувствовала, что может молиться, что слова молитвы сами просятся к ней на уста, и долго молилась, так же долго, как перед тем проливала слезы… На дворе уже начинало рассветать, когда Марфа Ивановна поднялась с молитвы и почувствовала, что ее клонит сон, неудержимый, благодатный сон, и она почти в изнеможении опустилась на изголовье.
Но и двух часов не удалось ей проспать, как она уже сквозь утреннюю дрему почувствовала, что кто- то теребит ее за рукав и говорит ей что-то на ухо… Открыв глаза, она изумилась, увидев перед собой Сеньку, который наклонился к ее изголовью и повторил:
— Вставай, вставай, государыня!
— Что такое? Как ты сюда попал? — спросила Марфа Ивановна. И тут только увидела Мишу и Танюшу, совсем уже одетых; прижавшись друг к дружке, они сидели на лавке в углу под образами и тихо плакали; Марфа Ивановна вскочила разом на ноги и бросилась к детям.
— Государыня! Не теряй времени! Государь митрополит прислал приказ, чтобы ты шла сейчас с детьми в собор…
Бедной матери, еще не успевшей вполне очнуться, все это казалось каким-то странным продолжением ее сна.
— В собор? — спросила она. — А где же люди? Где мама?[2]
— Тсс! Ради Бога не буди никого… Пойдем сейчас… Да так, чтобы никто не видел. Мы должны дойти, пока в колокол не ударили… Вести получены… Побиты наши… Те сюда идут…
— А! Вот что! — и только тут постигнув весь ужас своего положения, она в то же время почувствовала в себе и твердость, и силу чрезвычайную и, обращаясь к плачущим детям, сказала просто:
— Пойдемте, детки!
Сенька вывел их через сад во двор, совершенно пустой, потом со двора в переулок и по улицам, еще пустынным и тихим, еще слабо освещенным, так как утро было туманное и сумрачное, повел их в кремль к собору.
Первое, что бросилось в глаза Марфе Ивановне при входе в кремль, была гнедая нерасседланная лошадь, лежавшая на площади, у самых ворот. Ноги и шея ее уже вытянулись, язык висел сбоку на губах, покрытых густою кровавою пеной, глаза, широко открытые, застоялись навыкате, ввалившиеся потные бока уже не поднимались от дыхания.
— Мама, это наш Гнедко! — шепнула матери Танюша, глазами указывая ей на лошадь. — На нем Степанко на войну поехал.
— Сослужил конь службу! — с грустною улыбкой сказал Сенька. — На нем Степанко и прискакал с вестями.
С этим и подошли они к собору. Двери его были открыты, и служка митрополичий стоял у дверей с толстою связкой ключей.