дымящиеся, облитые кровью развалины Москвы, сожженной поляками, обратились в один огромный воинский стан, в который изо всех концов земли Русской притекали дружины за дружинами и бились насмерть против польских ратей, когда те подходили на выручку поляков и немцев, засевших в Кремле и Китай-городе. И все теснее, теснее стягивалось вокруг этих твердынь железное кольцо, грозившее гибелью врагам, уже терпевшим страшный голод и нужду, но они еще нагло и горделиво отвергали пощаду, предлагаемую им русскими воеводами, князьями Пожарским и Трубецким… Однако же для всех было ясно, что исход борьбы уже был близок и неизбежен…
Как раз около этого времени, то есть в половине октября 1612 года, по очень дурной и разбитой Троицкой дороге подвигался к Москве нескончаемо длинный обоз подвод в пятьдесят, нагруженный запасами, которые спешно везли из Костромы в расположенный под Москвою лагерь Пожарского. Впереди обоза, покрикивая на всех остальных возчиков, шел уже знакомый нам высокий, осанистый старик с белою окладистою бородой, домнинский староста Иван Сусанин. Он и теперь, как десять лет назад, шел бодро, держался прямо и ступал твердо. Лицо его было по-прежнему свежим, а глаза светились умом и железною волей. Но рядом с ним шел не красавец зять, а внук, мальчик лет двенадцати, плотный и краснощекий, изо всех сил старавшийся поспеть за дедом и приравнять свои мелкие шажки к его широкому и ровному шагу. А по другую сторону сусанинского коня шел, опираясь на посох, высокий и худощавый инок в островерхом черном клобуке и потертой заплатанной черной рясе, тщательно подобранной и подоткнутой под кожаный пояс.
Покрикивая и на коней, и на возчиков, Иван Сусанин в то же время внимательно прислушивался к рассказу инока, который сообщал ему о последних событиях под Москвою как человек, отлично обо всем осведомленный.
— Так-то, друг милый, — говорил инок, — вот уж недели две, как и боев никаких больше под Москвою нет… Наша рать стоит без дела да на кремлевские стены и башни смотрит, а с кремлевских стен и башен ляхи да немцы проклятые на нас смотрят, а сами и шагу ступить за кремлевский ров не смеют… Голод и нужду терпят превыше меры, а все же по своей сатанинской гордости и строптивости сдаться нам не хотят. Все ждут, что король пришлет им рать на выручку. Да где уж!.. Близок их конец!
— И давно пора! Попили нашей крови, пора за нее расплачиваться головами! — заметил Иван Сусанин.
— Их и жалеть нечего. Не миновать им Божьего суда! Да одно только и больно: с ними вместе неповинно и голод и нужду терпят наши братья, бояре и боярыни, и дети малые, они их в неволе тесной держат. Тем каково? Те за что страдают?
— Ох, уж и не поминай, отец Паисий! Ведь и наши мученики там, Романовы-бояре: и госпожа честная, Марфа Ивановна, и сынок ее, Михаил Федорович, и дядя его, Иван Никитич Романов. Как заперлись в Кремле поляки, как разграбили и разорили их подворье, так с той поры и держат их в неволе. Не знаем, живы ли где?
— Как слышно, живы, — сказал инок с участием.
— А уж истинно страдальцы! Отец в плену и в узах у Жигимонта-короля за то, что вере не изменил и коварству польскому не поддался, а супруга его и сын здесь изнывают, снедаемые голодом, томимые и страхом, и тоскою смертною! Вот их-то, страдальцев этих, жалеючи, князь Пожарский на прошлой неделе грамоту милостивую в Кремль к польским да к литовским нехристям отправил.
— Карачун бы им всем, проклятым, а не милость! — проворчал про себя Сусанин.
Инок, не расслышавший его слов, продолжал о том же:
— И в той грамоте прописал: «Слышим, мол, что вы, в осаде сидя, голод безмерный и нужду всякую терпите, так не лучше ли бы вам покориться и такой нужды и голоду за неправду не терпеть… Присылайте к нам, не мешкая, коли хотите сберечь головы ваши и животы в целости».
— Ну, и что же они, окаянные?
— Посланного облаяли, а грамоту назад нечестно воротили.
Сусанин даже плюнул с досады.
— Ну, да за то же и наказал Бог! — продолжал инок. — Перебежчики от них намедни сказывали нам, будто уж падалью питаться стали и, даже выговорить страшно, человечьим мясом не брезгают!
— С нами крестная сила! — отозвался с содроганием Сусанин. — Ну, видно, что правда твоя: близок их конец!
И тотчас после этого восклицания оглянулся на возчиков и крикнул им на весь голос:
— Потягивай, ребята, потягивай! Последний перегон до Москвы гоним, всего верст с пяток до белокаменной осталось!
И когда весь обоз, как бы ободренный этим напоминанием, прибавил ходу, старый инок, взглянув в сторону Ивана Сусанина, проговорил печально:
— Пять верст осталось, и все эти пять верст придется идти сплошным пожарищем… Пепелища видишь там, где процветали и села, и веси, и обители многие…
И действительно, весь путь до Москвы, по мере приближения к ней обоза, пролегал через выжженные дотла поселки и деревни, нигде не видно было никакого следа человеческого жилья. Темными впадинами смотрели настежь распахнутые ворота некогда богатых дворов, и ветер свободно врывался в окна без рам и ставень. Всюду лежали нагроможденные груды черных, обуглившихся, развалин — печальный признак былого довольства и процветания. Видно было, что люди давно уже покинули эту юдоль плача, скорби и стенаний!
Вот наконец обоз вступил и в обгорелые улицы Москвы и, руководимый иноком Паисием, направился к Арбатским воротам, где раскинут был стан ополчения, пришедшего под Москву с князем Пожарским и Кузьмою Мининым. У самого въезда в стан, где поставлен был сильный караул, строго осматривавший и допрашивавший всех, особый пристав принял Ивана Сусанина с его обозом, отобрал от него бирки, по которым следовало принять хлебные запасы от возчиков, и указал, куда следует везти запасы и кому сдавать. Только уже справив это дело, Иван Сусанин спросил у пристава, как бы ему разыскать костромское ополчение своего зятя, и услышал от пристава вопрос:
— А кто же твой зять?
— Богдан Сабинин из деревни Деревищи, под Костромою.
— А, знаю! Добрый воин: недавно урядником назначен. Вон куда ступай, где красные рогатки стоят… Там всяк тебе костромичей покажет.
Сусанин с внуком двинулся по указанному направлению и, переходя через стан, надивиться не мог тому строгому порядку и чину, который всюду был заметен. Ратники варили себе пищу около огней, сидели кружками близ шатров, чистили оружие, чинили сбрую и ратные доспехи, все были заняты, все держали себя чинно и с достоинством. Нигде не слышно было ни крика, ни брани, ни громкого смеха, ни разгульных песен.
Подойдя к красным рогаткам, Сусанин тотчас разыскал костромское ополчение и только хотел было у первого встречного ратника спросить о зяте, как кто-то окликнул его со стороны.
— Батюшка! Не меня ли ищешь?
И высокий красивый мужчина в шишаке и кольчужной рубахе, опоясанной кожаным поясом с бляхами, бросился обнимать старика, бряцая мечом, висевшим сбоку.
— Здравствуй, голубчик, здравствуй! — крикнул Сусанин, обнимая зятя, которого не сразу и признал в его воинском доспехе. — Привел Бог свидеться! А вот тебе и сына на побывку сюда привёз!
Богдан Сабинин поднял мальчика на руки и, целуя, прижал к груди своей.
— Дедушка! — говорил мальчик, дергая деда за рукав. — Глянь-ка, у батьки-то и шапка, и грудь, — все как есть железное.
— Ну, тестюшка, одно скажу: вовремя ты пожаловал! Сегодня, снесясь с князем Пожарским, поляки выслали к нам из Кремля всех жен, какие были при русских людях, боярынь и дворянок, а назавтра обещались выслать к нам бояр и остальных русских пленников…
Уж молят нас теперь только о том, чтобы жизнь им пощадили, во так их голод одолел! Ждем, что завтра к вечеру и сами выйдут из Кремля.
— Слава Богу! Давно бы уж пора! — проговорил Сусанин, крестясь. — Да что же ты не скажешь: жива ли государыня-то наша? Вышла ли она с боярынями?
— Нет!.. Прислала князю сказать, что без сына Михаила не тронется и с места… С Скобарем тот сказ