Григорием, стоял у налоя на клиросе и перелистывал какую-то богослужебную книгу. Федор стал у окна направо, на условленном месте, и залюбовался стройностью и простотою внутренности храма.
— А ты уж здесь? — послышался сзади голос Тургенева. — Рано же ты забрался! Народ только что собираться стал… Но отойдем подальше от стены и станем здесь, около столба, — продолжал Тургенев, обращаясь к Федору, — тут и слышнее, и виднее.
— Пожалуй, — сказал Федор, — хоть, по мне, и тут хорошо.
Вскоре после того раздался благовест колокола и началось служение.
Только уже переместившись на новое место, Федор мог внимательнее рассмотреть своего друга и успел приметить, что Петр Михайлович был чрезвычайно взволнован: он то оглядывался на входные двери собора, то проводил рукою по своим густым черным волосам и потом, словно спохватившись, начинал поспешно креститься и класть земные поклоны.
Но вот послышался топот коней и стук колес в ограде. Молодой служка бегом перебежал с паперти через весь собор, шепнул что-то старшему монаху, указывая на паперть… Взоры всех присутствовавших в храме обратились в ту сторону, и вот в настежь открытые двери, окруженная своею придворною свитой, вступила царевна Ксения…
— Смотри, смотри, — прошептал Тургенев Федору, быстро и порывисто хватая его за руку, — вот она, погубительница моя!
Федор глянул в ту сторону, откуда царевна вошла, глянул на нее как раз в то мгновение, когда она, при входе в церковь, откинула фату с лица и возлагала на себя крестное знаменье… Глянул и обомлел…
Царевна была ростом немного выше среднего, но сложена была на диво, все в ней было соразмерно, все согласовано и все движения стройного, сильного, молодого тела были так же полны спокойной грации, как и вся ее фигура.
При первом взгляде на царевну всех поражали в ее прекрасном лице большие черные глаза, полные неги и ласки, они приветливо смотрели на всех из-под густых и красиво очерченных сросшихся бровей. Близкие к царевне люди утверждали, будто ее глаза были еще краше, когда в них блистали слезы, тогда-то прелесть их была неотразима!.. Роскошные волосы царевны были прикрыты собольей шапочкой с жемчужными привесками, но сзади они падали тяжелою, толстою косою, которая почти касалась пола. Боярыни, стоявшие около царевны, то и дело брали эту тяжеловесную косу в руки и почтительно поддерживали ее, когда она кланялась в землю или становилась на колени во время молитвы.
Федор Калашник, пораженный красотою царевны, взглядывал то на нее, то на окружающих. Особенное внимание Федора привлек тот инок Григорий, которого еще на паперти товарищи дразнили царевною Ксениею. Из темного угла, в котором Григорий стоял на клиросе, невидимый царевне, но видимый Федору, он ни на минуту не спускал с нее своих больших темных глаз, горевших ярким пламенем, а когда ему пришлось выйти на середину храма для чтения Апостола, он вышел с таким смущением, начал чтение так трепетно, так робко и невнятно, что Федору невольно пришли на память насмешки румяного монашка…
Переводя по временам взоры на своего друга, Тургенева, Федор видел в нем живую противоположность иноку Григорию. Петр Михайлович как опустился на одно колено за столбом, как оперся на другое колено рукою, так и замер в этой молитвенной позе, замер немой и неподвижный. Глаза его были пристально вперены в ту сторону, где, облитая бледным светом зимних лучей солнца, молилась царевна Ксения… Он молился, и молитва его была чиста. Он влагал в нее всю свою душу…
«Умрет, умрет за нее, за ее радость и счастье!» — вот чем была проникнута, вот чем светилась молитва Петра Михайловича.
Федор понял это, прочел это в глазах друга, и когда богослужение окончилось и царевна со своею свитою удалилась из храма, Федор не заговорил с Тургеневым, пока тот не обратился к нему со словами:
— Ах, Федя! Как сладко было, как светло на душе! А теперь какой сумрак, какая тоска в ней!.. Словно мне и солнце не светит.
— Полно, Петр Михайлович! Неладное это ты на себя напускаешь… Высоко до солнца этого, где же от него света ждать?!
— Знаю, знаю все, что ты мне скажешь! — отвечал ему с досадой Тургенев. — Да что проку! Околдован я, что ли, и сам не знаю… Только вот видишь ли, как увидал, так и пришла моя погибель! Пятый месяц на Москве живу, и с места нет сил сорваться!.. А как бы мне хотелось уехать, уехать вдаль, в степи неоглядные Сибирские, в сторожи татарские, в станицы Терские, там бы сложить голову!
— Полно, Петр Михайлович, не в мои и не в твои годы о смерти думать! Каждый себе по силам подвиг найдет… Да и что же ты? Звал меня к себе в гости, я так и дяде сказал, что после обедни к тебе пойду на Романов двор… А ты тут жалобные песни заводишь!
— Прости, дружище, не прогневайся! Больше об этом и поминать не буду… Пойдем на Романов двор, побеседуем, нам есть о чем с тобою поговорить, столько лет не видавшись!..
И друзья, выйдя из Кремля Фроловскими воротами, направились мимо Василия Блаженного на Варварку, где стоял уже известный нам двор бояр Романовых.
IV
В ГОСТЯХ У ФЕДОРА НИКИТИЧА
Когда Тургенев с Калашником подошли к воротам романовского подворья, перед хоромами боярскими уже стояло на улице много верховых коней под попонами да десятка два крытых пестрыми коврами саней с запряженными в них парами и тройками и иноходцами в одиночку. Около саней толпились слуги приезжих гостей и домашняя челядь бояр Романовых.
— Ах, батюшка, Петр Михайлович, — воскликнул навстречу Тургеневу Сидорыч, один из старых романовских челядинцев, — вовремя ты пожаловать изволил! Боярин наш просит тебя немедля к себе в хоромы, да и богоданного гостя просит с собою привести, зовет вас обоих хлеба-соли кушать.
Отказаться от великой чести было нельзя, и потому друзья направились вслед за слугою в боярские хоромы.
В обширной столовой избе, пристроенной к хоромам Федора Никитича и освещенной целым рядом небольших, почти квадратных слюдяных окон с мелким переплетом, поставлен был широкий и длинный стол, за которым, на лавках, на опрометных скамьях и на отдельных стульцах, сидели гости Федора Никитича.
По углам комнаты помещались разные деревянные поставцы, уставленные богатой золотой и серебряной утварью и диковинной стеклянной посудой. С потолка, украшенного резьбою, спускались три паникадила из точеной и прорезной рыбьей кости. Около двух отдельных столиков суетились слуги, одетые в красные суконные кафтаны, за одним столом разрезались и раскладывались кушанья, за другим разливалось и разносилось в кубках вино.
— Добро пожаловать, гости дорогие! — приветствовал вошедших друзей сам хозяин дома, приподнимаясь со стульца и указывая на два пустых места за столом. — Просим милости хлеба и соли нашей откушать. Брат Михайло, позаботься о том, чтобы гости сыты были да чтобы их чарочкой не обнесли!
Когда Тургенев и Федор Калашник уселись на указанное место, Михайло Никитич шепотом сообщил им, что рядом с хозяином сидит знаменитый дьяк Посольского приказа Афанасий Власьев и рассказывает о том, как принимал его «арцы-князь Аустрейский Максимильян» и как с ним беседовал. Когда тот закончил свой рассказ, прослушанный всеми с величайшим вниманием, Федор Никитич обратился к нему и сказал:
— А расскажи-ка ты нам, Афанасий Иванович, чем тебя арцы-князь Аустрейский за своим столом потчевал?
— Да-да! — подхватило несколько голосов. — И точно! Чем тебя там угощали?
— Угощал он нас изрядно, бояре. Яства были разные и многие: орлы, и павы, и гуси, и утки, и всякие птицы сделаны в перье золоченом. И рыбные яства тож: деланы киты и щуки и иные рыбы, и пироги разными образцы золочены. Яств с пятьдесят! Да овощи разные и сахары на тридцати пяти блюдах.