кто-то уж слишком поздно.
— Ну, брат! Теперь уж пытай — не пытай, — ничего от него не допытаешься…
Кто-то из холопей из-за спины стрельцов глянул на убитого и вдруг крикнул:
— Батюшки! Да ведь это вы не дохтура, а Прошку убили… холопа дохтурского!
— Полно врать, разве не видишь? — с некоторым смущением заговорили убийцы.
— Разве не видишь, у него крест с ладонкой на шее? — еще смелее выступил холоп. — Чай у нехристей креста не бывает!..
Руки полезли в затылок, брови нахмурились: «первый блин да комом!»
— Да сам-то где же? Сын его где? — загалдели опять стрельцы, стараясь скрыть свое смущение.
— А вот подите — ищите их! Мы нешто за них в ответе состоим? Нешто скрывать их станем? — закричали в свою очередь и ободренные холопы.
Стрельцы бросились в дом, в сад, в огород, все обыскали, перерыли — и убедились в том, что кудесник, кем-то предупрежденный, ушел заранее чрез лазею из огорода в ограду соседней церкви.
— Ну, коли смерть ему на роду написана, — не уйдет от нас! — злобно говорили они, очищая двор дохтурского дома и стараясь утешить себя в неудаче.
XXIV
Роковой день
Доктор Даниэль, переодетый странником — в тот самый страннический костюм, которым сын его Михаэль так часто прикрывал свои вечерние посещения Алены Михайловны, выйдя из лазеи в ограду церкви, долго не мог совладать с собою и с тем порывом чувств, который охватил все его существо при прощании с сыном. Ему припомнилось отрадное слово его дорогого Михаэля — этого сына, который готов был для отца на всякое пожертвование, — и слезы лились у него из глаз, лились неудержимо. Пройдя чрез ограду, только что отпертую сторожем, который полез звонить на колокольню, доктор Даниэль вышел в незнакомый ему переулок и пошел, что называется, куда глаза глядят. На улице было не вполне светло, и наш странник шел наугад, не слишком хорошо знакомый с закоулками Москвы, вне той центральной части города, среди которой он почти постоянно вращался.
Долго-долго ходил он, наконец почувствовал утомление и присел на лавочке около какой-то церкви, среди толпы других странников и нищей братии, выжидавших конца обедни, чтобы собрать милостыню с православных. Об этой милостыне и тех житейских прелестях, какие она может доставить, — только и речи было между этим людом.
— Купец-то этот, толстопузый чорт, — говорила одна из нищих, — ведь он никому больше грошика не даст, словно у него неразменный грош в кармане! А ведь сам как богат, — врозь лезет от денег.
— Э-э, матушка! С деньгами только и житье. Без денег ты везде худенек!
— Вестимо, уж без денег-то что за житье! Что встал, то за вытье! — со вздохом добавил какой-то худой, безногий старик.
«Что и в деньгах! — думал несчастный доктор Даниэль, прислушиваясь к этим речам. — Все бы деньги, все свое богатство, всю казну мою и достояние отдал бы теперь за одно слово, за одну надежду на спасение».
И ему опять вспомнился его дом и дети, и тот семейный праздник, который готовился на сегодня, и его мелочные, ничтожные заботы о пустяках, о подробностях свадебного обеда — о цветах! И как же горько насмеялся он над самим собою при этих мыслях…
Отдохнув немного, он побрел далее, еще перешел несколько улиц и, чувствуя, что ноги под ним подкашиваются, зашел в одну из церквей, по пути. Там присел он на колени в одном из самых темных углов притвора. Народу в церкви было много; кадильный дым синими слоями носился в воздухе над головами молящихся; стройное пение слышалось с клироса… Вдруг какой-то далекий и чуждый звук нарушил эту гармонию. Какие-то крики, сначала отдаленные, а затем все более и более приближавшиеся, долетали до слуха фон-Хадена. Эти крики изредка смолкали и сменялись бестолковым треском барабанов и гудением бубен, которые в свою очередь покрывались криками. В церкви произошел переполох. Многие, забыв о молитве, бросились в притвор — посмотреть, что происходит на улице. Доктор Даниэль, трепеща от страха, не смел двинуться со своего места и услышал явственно неистовые крики подступавших стрельцов:
— Эй, вы! Православные! Взлезай на колокольню, бей набат! Чтоб всем слышно да ведомо было, что стрельцы идут разбираться в государевых изменниках!
Через минуту набат ревел на колокольне, нарушая благолепие служения, смущая сердца верующих. А масса стрельцов, брянча оружием и громко крича, валила и валила мимо церкви… И крики, и шум, и движение толпы постепенно затихали и, наконец, замолкли вдали.
— Вот они! Кровь проливать идут! — слышались голоса в церкви. — Шутка ли? Говорят, из всех слобод двинулись, отовсюду к Кремлю идут!
— Пронеси, Господи, тучу грозную! — молились иные.
Но церковь еще до окончания обедни уже опустела. Все спешили по домам, опасаясь за своих дорогих и близких… Доктор Даниэль вышел из церкви последним и опять побрел куда глаза глядят. Но на этот раз чувство самосохранения работало в нем сильнее: он спешил поскорее достигнуть окраины города, поскорее выйти за черту его.
Вот, наконец, и последний поворот улицы в какой-то последней, жалкой слободке, примыкающей к городу; вот и проезжая дорога, и лес, чернеющий вдали; вот далее, среди лугов, извивы Москвы-реки, убегающей за какие-то холмы.
Он вышел за город и поплелся дорогой, к лесу… Встречавшиеся с ним пешеходы и обозники кланялись ему и говорили ему:
— Мир дорогой, старче Божий!
И он им кланялся молча, стараясь поскорее дойти к лесу, который почему-то представлялся ему надежным убежищем. Вот, наконец, и опушка леса, и благодатная тень, и мягкая мурава, на которой он может свободно и спокойно растянуться, подложить себе котомочку под голову и расправить усталые члены…
Он прилег в лесной тени и, сильно утомленный большим непривычным переходом и тяжким своим волнением, быстро заснул, убаюканный шелестом листьев.
Он не знал — долго ли он проспал. Но солнце было уже очень высоко, когда он проснулся, — было далеко за полдень. После отдыха стал сказываться голод. Фон-Хаден со вчерашнего дня ничего не ел, а после большого, вынужденного движения явился волчий аппетит, на удовлетворение которого не представлялось никакой надежды…
Пришлось победить его, потому что даже мысль о необходимости вернуться в город или хоть бы добраться до ближайшей деревни и просить там о хлебе, как о милости, — приводила доктора Даниэля в ужас и трепет… А с собою ни денег, ни запасов никаких не было…
«Стану просить Христовым именем, — думал он с замиранием сердца, — накормят, конечно! Но спросят: откуда и куда я иду? И что скажу я тогда? По разговору, по выговору меня тотчас узнают — пожалуй, схватят, в город отведут… О!»
Он решил остаться в лесу до завтра. Разыскал какую-то лужу, напился из нее воды и опять лег, стараясь заснуть и сном заморить голод… Но все попытки его оказались тщетными. Сон не сходил к нему на очи, а есть хотелось до боли, до отчаяния… И темнота сошла на землю, и роса пала, теплая и благодатная, и птички замолкли в лесу, но голод терзал несчастного, как лютый зверь, беспощадно, беспрерывно, неутолимо. Наконец, темно стало — совсем темно в лесной чаще; ни одна звездочка не мерцала сквозь густую листву деревьев; сова где-то стала стонать в старом дупле, а филин ей откликался своим жалобным уканьем… Летучие мыши зашелестели среди ветвей — и сон окончательно отлетел от несчастного доктора Даниэля. Окружающая его тьма вдруг ожила и наполнилась страшными, кровавыми образами: перед распаленным его воображением чередою проносились картины, одна другой страшнее, одна другой поразительнее… Вот стрельцы открыли убежище его сына Михаэля; вот лезут в окно, в двери — одолевают его отчаянное сопротивление, пластают его красивое молодое тело своими бердышами… Выбрасывают