чувствовал себя идиотом. Рука, лежавшая на этом бугре под кожей, потела, и, ощущая урчание под ладонью, он думал: может, это никакой не ребенок, а всего лишь несварение желудка? Он переживал. Переживал, что, если ничего не почувствует (а он действительно ничего не чувствовал в первые недели шевеления), Диондра развопится: «Да здесь же! Как можно ничего не чувствовать, если у меня в матке словно пушка стреляет!» Переживал, что, если в конце концов скажет — да, чувствует, она будет долго смеяться прямо ему в лицо, и покрытые лаком кудряшки будут трястись, как ветки деревьев на ветру после снегопада, потому что какая она, к черту, беременная — разве он не понимает, что она попросту его разыгрывает?
Он даже искал доказательства ее лжи в виде этих огромных окровавленных прокладок, которые его мать, например, тщательно заворачивала, прежде чем выбросить в мусор, но которые в течение дня сами разворачивались. Какие еще доказательства можно искать, он не знал, как не знал и того, вправе ли задать вопрос, его ли это ребенок. Диондра говорит — его, остается верить.
Но за последний месяц стало совершенно ясно, что она действительно беременна, особенно если увидеть ее голой. Она по-прежнему ходила в школу, по-прежнему надевала эти свои огромные мешковатые свитера, но джинсы не застегивала на пуговицу и не до конца закрывала молнию — холмик живота становился все больше, она держала его обеими руками и постоянно гладила, словно магический кристалл их неясного и безрадостного будущего. Однажды она снова схватила его руку, и он почувствовал, что его толкают, и вдруг заметил, как под кожей на мгновение обозначилась крохотная ступня и тут же исчезла.
— Господи! Да что с тобой? Ты же у коров роды принимаешь! А это всего лишь младенец! — воскликнула Диондра; когда он тут же отдернул руку, снова подхватила ее и приложила к дергающемуся чему-то внутри себя.
Бен в это время подумал: «Легко сказать, отел — это совсем не то что младенец», а потом мысленно взмолился: «Ну отпусти руку. Отпусти, отпусти», словно ЭТО нечто, как в ночном ужастике, которые показывают по телику, может затащить его к себе. Он так и думал: «ЭТО», а не «ребенок».
Может, когда началось шевеление, нужно было больше об этом разговаривать, но она вдруг надулась и несколько дней подряд хранила гордое молчание. Оказывается, по столь значительному случаю он должен был ей что-то подарить, потому что беременным дарят подарки, когда плод начинает шевелиться, а ее родители, между прочим, когда у нее первый раз пришли месячные, подарили ей золотой браслет — вот так-то. Раз он не подумал о подарке, чтобы заслужить прощение, он должен был десять раз подряд кончить — таково было ее условие. Наверное, она выбрала именно этот способ отработки долга, потому что, в принципе, ему не очень нравится этим заниматься: специфический запах вызывает тошноту, особенно сейчас, когда все там кажется каким-то побывавшим в употреблении, подержанным, сильно изношенным. Это больше походило на наказание, потому что ей, судя по всему, тоже не доставляло удовольствия, она орала на него, требовала давить сильнее, лезть глубже и в конце концов, раздраженно и шумно вздохнув, хватала его за уши и тянула к тому нужному ей месту, а он в это время думал, какая же она сука, и, кончив, вытирал после нее рот. Но оставалось еще восемь раз (вот зараза!)… «Может, тебе водички, солнышко?» А она в ответ: «Нет, водичка скорее нужна тебе, а то от тебя знаешь чем сейчас несет» — и хохочет.
Конечно, ему известно, что у беременных часто случаются перепады настроения, но в остальном она вела себя совсем не как беременная. По-прежнему курила и пила, чего во время беременности делать нельзя, но она заявляла, что от этого отказываются только зацикленные на своем здоровье идиотки. И планов никаких не строила. Она вообще мало что говорила о том, что они будут делать, когда она родится. Диондра так и не пошла к врачу, но не сомневалась, что будет девочка, потому что в первый месяц ее мучил ужасный токсикоз, а это бывает только с девочками. Она с уверенностью говорила о девочке, которая из нее выйдет, но более ни о чем, что было бы как-то связано с будущим. Он сначала даже предположил, что она сделает аборт, и однажды сказал,
Ни о каком другом будущем речь не велась, да и не могут они строить планы, потому что отец буквально ее убьет, если узнает, что она забеременела, не выйдя замуж. Убьет уже за то, что она вообще спит с парнем, не будучи замужем. У ее родителей одно-единственное условие: дотронуться до себя она сможет позволить только мужу. Когда ей исполнилось шестнадцать, отец подарил ей совершенно особенное кольцо — золотое, похожее на те, которые дарят по случаю помолвки, с огромным красным камнем. Она носила его на пальце, где носят обручальные кольца, и для отца это означало, что и ему и себе она дает зарок до замужества оставаться девственницей. Этот идиотизм выводил Бена из себя — очень уж это было похоже на то, что человек замужем за собственным отцом. Но Диондра говорила, что это скорее нечто вроде способа контроля для папиного спокойствия. Он взял с нее одно-единственное обещание, он на нем настаивал, и — черт возьми! — лучше уж сохранять видимость. От этого у него легче на душе — и на несколько месяцев подряд он может оставлять ее исключительно под присмотром собак. Только в этом он и видит свой отцовский долг: пусть дочь пьет, пусть балуется наркотиками, зато она девственница, поэтому меня не могут считать неудачником, хоть я и произвожу такое впечатление.
Она произносила это сквозь слезы и обычно незадолго до той стадии, когда вырубалась. Папа всегда говорит: если узнает, что она нарушила обещание, за волосы выволочет ее из дома и пристрелит. Так и будет, ведь он воевал во Вьетнаме, вот она ничего и не планирует. Поэтому Бен сам составил список того, что может понадобиться, и как раз накануне Рождества на барахолке в Делфосе купил кое-что, пусть и не новое, зато по дешевке. Было ужасно неудобно рассматривать вещи, поэтому он приобрел у женщины весь ассортимент за восемь долларов. В свертке оказалось нижнее белье для маленькой девочки от годика и старше, целая куча ношеных штанишек (женщина все время называла их рейтузиками) — вот и славно, потому что малышам совершенно точно необходимо нижнее белье. Он сложил покупки у себя под кроватью, порадовавшись, что может закрывать комнату на замок, потому что иначе сестры, обнаружив запасы, умыкнут все, что им подойдет. Но все равно он, наверное, мало думает о будущем ребенке. Впрочем, Диондра, кажется, думает и того меньше.
— Нам нужно отсюда уехать, — вдруг совершенно неожиданно подала она голос. Волосы по-прежнему прикрывали часть ее лица, в животе под рукой Бена, словно по проложенным тоннелям, туда-сюда сновал ребенок. Она слегка повернулась к Бену, на его руке лениво развалилась правая грудь. — Я больше не могу это скрывать. В любой момент вернутся родители. Ты уверен, что Мишель не догадывается?
Однажды Диондра прислала ему записку о том, как сильно она его хочет
— Нет, она больше об этом не заговаривала.
Он лгал, потому что не далее как вчера Мишель, заглядывая ему в глаза и уперев руки в боки, затянула с издевкой в голосе: «Ну что, Бе-э-эн, как там твой се-э-экс?» Мишель такая вредная, такая противная. Она и раньше его шантажировала — или он чего-то по дому не сделал, или стырил из холодильника лишний кусок. По мелочам. Всегда находились какие-то мелкие гадости — и Мишель тут как тут, одним своим видом напоминающая, до чего убога его жизнь. А деньги она тратила на пончики со сладкой начинкой.
Рядом в комнате Трей громко рыгнул и смачно сплюнул. Бен представил, как собаки слизывают желтый плевок, стекающий вниз по стеклу в двери. Трей с Диондрой часто плевали направо-налево. А Трей, бывало, плевал прямо в воздух, и собаки ловили плевки на лету. (Диондра говорит: «Подумаешь, часть содержимого из одного тела переходит в другое — только и всего. Что-то не похоже, что тебя очень волнует, когда ты перебрасываешь в меня часть своего содержимого».)