Никто не заметил положения Ванюши; но как ни был смущен, расстроен Ванюша, он заметил, что всех занимало нечто необыкновенное: все собирались в кружки, говорили вполголоса, чего-то ждали. Наконец явился дядя Парфентий, и все умолкло.
Дядя Парфентий был в своей китайчатой троеклинке и в шляпе; он только что возвратился домой и, не скидая платья, сел он на лавку, громко провозгласив:
— Ну, штука!
— Что? — вскричало множество голосов.
Ванюша не обращал внимания, но холод прошел у него по телу, когда дядя Парфентий начал рассказывать, что он был на съезжей, что ему там объявили о важной потере и велели спросить у всех извозчиков, не нашел ли кто потерянного или украденного, не видал ли, не слыхал ли кто? Утром пропал у купца из Меняльного ряда кожаный мешок, в котором находилось сорок тысяч рублей золотом.
Общий крик удивления был ответом. Извозчики всё уже слышали об этом, но решительное, верное подтверждение успело изумить их всех.
— Ну! идет потеха! — продолжал дядя Парфентий. — Во всей Москве только и разговоров; везде, в постоялых домах, трактирах, на улицах, смотрят, подслушивают, спрашивают. Его превосходительство изволил сказать, чтобы потеря была непременно сыскана.
Тут пустился он в объяснения, сожаления, качанья бородой и головой, спросы. Никто не знал, не видал, не слыхал.
А где был тот, кто один в целой Москве знал? Он лежал неподвижно, молча; только тогда, как дядя Парфентий, кончив разговор, пошел в каморку и начал раздеваться, а слушатели, забывая ужин, толковали, говорили, судили, судорожным усилием сполз Ванюша с палатей, кое-как доплелся до каморки и спросил Парфентья:
— Неужели, дядя Парфен, нигде никакого следа не найдено?
Если бы дядя Парфентий не был совершенно занят новостью, то заметил бы ужасную перемену лица Ванюши, бледного, как полотно, заметил бы впадшие его глаза, растрескавшиеся губы и самую странность вопроса о том, о чем сейчас только Парфентий подробно рассказывал. Но Парфентий рад был случаю повторить и повторил все снова, тем более что к ним подошли еще слушатели.
— Ну, а что же, дядя Парфен, будет тому, кто найдет, да утаит?
— Что? Обыкновенно: кнут и Сибирь! — отвечал Парфентий.
А! какой ужасный свет озарил теперь перед Ванюшею бездну, зиявшую под ногами его! Он бросился вон, оглушенный, обезумевший, не чувствовал, как ударился о притолку. Под сараем блестел фонарь на столбе; все было тихо, спокойно, и эта тишина, это спокойствие казались гробовым покоем несчастному Ванюше. 'Я уже вор, разбойник: я завладел чужим; уже царево правосудие грозит мне казнию, уже из всей Москвы, где нет счета людям, на мне наклеймен знак погибели…' Он ходил под сараями, не заметил, как товарищи его отужинали, легли; все замолкло, фонарь погас. Теперь не корысть, не сребролюбие терзали Ванюшу — нет — мысль 'я преступник!' тлела в груди его, как труп, на распутий брошенный. Где тогда были вы, помышления о счастии, надежды радости, которыми утешал себя некогда Ванюша, и ты, раскаяние, примиритель отверженного с богом и добродетелью! Он не смел идти к людям, не смел сказать слова, не смел подумать о будущем.
'Ну! будь, что будет! — вскричал он наконец голосом отчаяния. — Господи! Я не вынесу этого: лучше смерть и мука здесь и в аду!'
Он вошел в избу. В каморке Парфентья еще светился огонь; Парфентий лежа высчитывал продажу, творил молитву. Все другие громко храпели.
— Дядя Парфен, дядя Парфен! — сказал Ванюша, севши в бессилии подле столика в каморке.
— Ну! что ты? — отвечал Парфентий без внимания, как человек, у которого перервали важное занятие.
— Я…нашел пропажу… — едва мог промолвить Ванюша.
— Как? — воскликнул Парфентий и столь быстро вскочил с лавки своей, что испуганный кот, дремавший подле него, опрометью вспрыгнул на печь.
— Делай, что хочешь… Суди меня бог и царь: пропажа у тебя на сарае.
— Тише, тише! — прошептал Парфентий, как будто присутствие сорока тысяч рублей золотом в его доме внушало ему благоговейное молчание.
Тихо пересказал ему Ванюша, как поднял он мешок. Но далее Парфентий не мог вытерпеть.
— Пойдем! — сказал он, зажег фонарь и, не обуваясь, пошел к сараю. — Тише! — твердил он беспрестанно дорогою.
— Полезай и принеси, — промолвил Парфентий, подошед к сараю.
— Нет, дядя Парфен, я не пойду: мне страшно; поди сам… под осью, в углу, где корзина…
Быстро полоз Парфентий, а Ванюша стоял и слушал беззаботный разговор двух извозчиков, которые лежали в стороне, под сараем.
— Ну, брат Гришка! Если бы я нашел, уж так бы и быть, а меня бы ты не увидел в Москве.
— Да куда бы ты провалился?
— Вот: куда! Русская земля не клином вышла, а по золотой дорожке следа не нашел бы сам дедушка домовой.
— Ну, к бесу! Если бы мне попалось, я вынял бы сотни две да взял себе, а остальное отдал…
Смех кончил их разговор. Парфентий нес уже мешок, закрыв фонарь. Бог знает отчего, этот заколдованный мешок и на дядю Парфентья произвел такое же действие, как на Ванюшу: дядя бледнел, краснел, дрожал, клочки остальных волосов без ветра шевелились на голове его. Он пошел молча к сеням, переменяя руки, как будто держа раскаленные уголья, и в сенях положил мешок на стол.
— Хоть бы сосчитать их… — сказал он глухо.
— Нет, нет, дядя Парфен! ради бога веди меня и неси мешок куда хочешь, в яму, в острог, на съезжую…
Парфентий не утерпел, развязал мешок, взял в руки по горсти монет, положил, еще взял, и руки его тряслись.
— Экое богатство! — проговорил он. — Гм! богатство… богатство, а все тлен и прах… богатство… — Он как будто проглотил последнее слово, оправился и, завязывая мешок, продолжал изменившимся голосом: — Видно, праведно нажито: и в огне не горит, и в воде не тонет, и на дороге не крадут… Пойдем!
Парфентий схватил первый зипун и шляпу, какие попались; не выпуская мешка, надел кое-как; он и Ванюша отправились к частному приставу.
Был в Иркутске случай замечательный. Там, в дальнем переулке, который ведет от кладбищенской Крестовой церкви, жил старик с женою-старушкою и племянницею-девочкою. Его считали богатым, по крайней мере с деньгами. Вдруг однажды поутру не отпираются окна и ворота в домике; прошел день: все молчит, никто не выходит из домика. Соседи собрались, потолковали, пришли: все заперто; отперли, входят: старик, старушка, девочка — убиты, зарезаны. Старик с разрубленною головою лежал на лавке, и рука, которою хотел он перекреститься, замерла на лбу с сложенными перстами; старушка, задушенная, лежала под подушками в другом углу, и девочка, с перерезанным горлом, была подле окошка, из которого, как видно, хотела выскочить. Сундук старика стоял среди избушки разломанный. Кто убийца? Знаков и следов не было; искали, искали, похоронили убитых, и уже опустелый домик, от которого бежали вечером прохожие, разрушался, когда вдруг приходит в полицию человек и говорит, что он несколько лет тому убил старика, жену и племянницу его.
— Вот что нашел я у них в награду! — сказал он и положил на стол семь гривен меди, пятирублевую ассигнацию и два старинные целковые. — Ради господа, велите меня судить и наказать скорее, и вот деньги, мною найденные у старика: они целы, они прилипали к рукам моим, когда я хотел их отдавать другому, хотел бросить их!
Вскоре страшное наказание над ним совершилось; он перекрестился и сказал:
— Теперь только вижу свет божий!