изморозь, и Инман сказал: «Вижу». Парень сплюнул между ступнями и наклонился, чтобы удостовериться, что плевок замерз, но дно канавы было слишком темным, чтобы знать наверняка.
Перед ними раскинулось поле битвы, исчезающее в темноте у города и реки. Земля лежала мрачная, как ночной кошмар, и, казалось, ее намеренно заставили приобрести новую, ужасную форму: она вся была усеяна телами убитых и перепахана артиллерией. Ад земной — так ее можно было бы назвать. Чтобы отвлечься и не смотреть на поле, Инман взглянул на созвездие Ориона и произнес название той звезды, которую знал. Парень из Теннеси всмотрелся в звезду, указанную Инманом, и спросил:
— Откуда ты знаешь, что она называется Ригель?
— Я читал об этом в книге, — ответил Инман.
— Тогда это всего лишь название, которое мы ей дали, — сказал парень. — Это не Бог так ее назвал.
Инман подумал над этим с минуту и спросил:
— Как можно узнать, какое название дал ей Бог?
— Никак нельзя. Он держит это в тайне, — ответил парень. — Этого никогда не узнать. Это урок нам, который означает, что мы должны довольствоваться нашим незнанием. Вот то, что обычно происходит от знания, — сказал парень, мотнув головой в сторону истерзанной земли, по-видимому считая, что она не стоит даже того, чтобы махнуть рукой в ее сторону в знак отстранения от себя.
Тогда Инман подумал, что этот парень дурак, и остался при своем мнении — мы знаем то название главной звезды Ориона, которое сами дали ей, а Бог пусть держит Свое в тайне. Но сейчас он спрашивал себя: а может, тот парень все-таки имел какое-то представление о знании или по крайней мере о каких-то его проявлениях.
Инман и священник шли в молчании некоторое время, пока священник не спросил:
— Что ты собираешься со мной делать?
— Я думаю об этом, — ответил Инман. — Как ты попал в такую передрягу?
— Трудно сказать. Никто в городе даже не подозревает об этом. Она жила с бабушкой, такой старой и глухой, что нужно было кричать, чтобы она что-то поняла. Ей не так уж трудно было ускользнуть в полночь. Мы развлекались в стоге сена или на мшистом берегу ручья, пока первые птицы не начинали петь перед рассветом. Все лето мы встречались в лесу по ночам.
— Пробирались туда тайком, как пантеры крадутся в зарослях? Такую картину ты изображаешь?
— Ну да. Примерно.
— Как это началось?
— Как обычно все происходит. Взгляд, интонация, касание руки, когда она передавала жареного цыпленка во время пикника после воскресной службы.
— Уж очень быстро ты прошел расстояние между касанием руки и стогом сена, где спустил штаны.
— Да.
— А еще быстрее решил бросить ее в пропасть, словно сдохшую от холеры свинью.
— Что ж, да. Но все сложнее, чем ты думаешь. Во-первых, у меня ведь положение. Если бы все это обнаружилось, меня бы изгнали из округа. Наша церковь строга на этот счет. Наши прихожане не позволяют даже, чтобы у них в доме играли на скрипке. Поверь мне, я мучительно думал об этом по ночам.
— Это были дождливые ночи? Когда стога сена и мшистые берега были слишком мокрыми?
Священник не ответил.
— Можно было найти более простое решение, — сказал Инман.
— Я не смог.
— Жениться на ней, например.
— Снова говорю, все не так просто. Я уже обручен.
— Ах вот как.
— И теперь считаю, что быть священником — это не мое призвание.
— Да, — сказал Инман. — Я бы сказал, что ты совсем не годишься для этого дела.
Они прошли еще с милю, и перед ними на другом берегу реки, той самой, что текла по дну ущелья, открылось что-то вроде городка. Скопление деревянных строений. Дощатая, побеленная известью церковь. Пара лавок. Дома.
— Вот что, я считаю, мы должны сделать, — сказал Инман. — Положить ее обратно в постель, как будто этой ночи никогда не было. У тебя есть шейный платок?
— Да.
— Скомкай его, засунь себе в рот и ложись лицом в землю, — сказал Инман. Он размотал и снял проволоку с повода, в то время как священник делал то, что он ему велел. Инман обошел священника сзади, поставил колено ему на спину, обмотал проволоку вокруг его головы в шесть оборотов и затем скрутил концы.
— Если ты позовешь на помощь, — пояснил Инман, — сбегутся люди, и ты можешь оболгать меня. А у меня нет способа заставить их мне поверить.
Они вошли в городок. И сразу залаяли собаки. Но затем, узнав священника, уже знакомые с его ночными шатаниями, замолчали.
— Который дом? — спросил Инман. Священник показал вдоль дороги, затем повел через город и вывел с другой его стороны к маленькой рощице тополей. В конце ее среди деревьев стоял маленький дощатый домик — всего в одну комнату, — покрашенный в белый цвет. Священник посмотрел на него и кивнул. Проволока оттянула концы его рта, казалось, что он ухмыляется, и это выражение совсем не совпадало с настроением Инмана.
— Встань спиной к этому тополю, — приказал он священнику. Инман снял повод с лошади и привязал его за шею к дереву. Затем взял свободный конец повода, перекинул через плечо священника и связал кисти у него за спиной.
— Стой здесь тихо и останешься жив, — предупредил Инман.
Он снял девушку с лошади и подхватил ее, чтобы удобнее было нести, одной рукой обняв за талию, а другую просунув под мягкие бедра. Ее голова прислонилась к его плечу, и темные волосы, словно дыхание, касались его руки, пока он шел. Девушка тихонько застонала, как будто что-то увидела во сне. Она была беспомощная, беззащитная перед любой опасностью и охраняемая только доброй волей, такой редкой в этом шальном мире. «Все-таки я должен убить этого мерзавца», — подумал Инман.
Он понес ее к дому и положил у ступеньки крыльца на землю, поросшую пижмой. Затем взошел на крыльцо и заглянул через окно в темную комнату. Огонь чуть теплился в очаге, старуха спала на убогом ложе у огня. Она жила так долго, что стала почти прозрачной, кожа у нее была как пергамент, и если бы Инман поднял ее и посадил перед огнем, то мог бы сквозь нее читать газету. Рот у нее был открыт в храпе. В отблеске огня было видно, что у нее осталось всего две пары зубов: одна сверху, вторая снизу, как у зайца.
Инман толкнул дверь и обнаружил, что она не заперта. Он приоткрыл ее и просунул голову. Затем негромко произнес: «Эй». Старуха продолжала храпеть. Он дважды хлопнул в ладоши, но она не пошевелилась. Убедившись в безопасности, он решился войти. У очага стояла тарелка с половинкой круглого кукурузного хлеба и лежали два куска жареной свинины. Инман взял еду и положил в свой мешок для провизии. У задней стены, вдали от очага, стояла пустая кровать. Кровать девушки, заключил он. Он прошел к ней и откинул одеяло, затем вышел наружу и остановился, глядя на темноволосую девушку. Ее светлое платье было словно пятно света на темной земле.
Инман поднял ее, пронес внутрь и положил на кровать. Он снял с нее туфли и накрыл одеялом до подбородка. Затем, поразмыслив, снова откинул одеяло и перевернул ее на бок, так как ему вспомнился один парень из их полка, который пьяным лежал на спине и захлебнулся собственной рвотой; никто не заметил этого и не перевернул его. Так она проспит до утра, а утром проснется с головной болью, удивляясь, как это она оказалась в своей постели, хотя последнее, что ей помнилось, — как она развлекалась на сеновале со священником.
В этот момент поленья в очаге с треском упали, приняв более благоприятное для огня положение, и ярко вспыхнули. Девушка открыла глаза, подняла голову и в упор посмотрела на Инмана. Ее лицо было