Был праздник Троицы. Среди нарядно одетых людей, направлявшихся в собор на богослужение шел упитанный розовощекий молодой человек в пенсне на носу, в великолепном новехоньком не нашего, не отечественного покроя форменном небесно-голубом мундире и при иностранных же регалиях, а нечто еще, что находилось у него на боку, чуть повыше эфеса шпаги, он крепко прижимал к себе левой рукой и прикрывал кружевным носовым платком. От этого молодой человек выглядел несколько скособоченным на левую сторону и испытывал, судя по всему, определенное неудобство.
Я не стану утверждать, что молодой человек, как потом говорили злые языки, шел в тот день именно в собор на богослужение – он вполне мог и просто прогуливаться по замечательной нашей Соборной площади, где всегда можно было встретить множество знакомых и малознакомых людей и узнать от них или, наоборот, с'амому им сообщить о том самом интересном, что в те дни происходило в городе, в Европе, в мире. О дебатах в городской думе по поводу плохой вывозки мусора и разногласиях, возникших в связи с этим между гласными от консервативных и от либеральных партий… О социалистах, которые все мутят, стали совсем уже невозможными, хотя и то, что творит это деспотическое и притом выжившее из ума правительство тоже, господа, знаете ли… О росте или падении мировых цен на пшеницу и на подсолнечное масло, на уголь… О евреях, которые всегда всем недовольны, а, между тем, весьма успешно и с немало«прибылью для себя устраивают свои дела, и о Грузенберге, об очередном выигранном им процессе – «А знаете, господа, какой у него по этому делу гонорао?.». О негодяе-офицере, из-за которого покончила с собой беременная гимназистка, но и он тоже застрелился – «Все-таки был порядочный человек, господа!»… О новом романе Анатоля Франса – «Ужасно неприличный писатель, почище самого Вольтера, но как пишет, негодяй, как пишет!»… О новом падении кабинета во Франции – «В этой стране, господа, вообще не понятно, что происходит! Эти клерикалы, господа!»… О клерикалах, ретроградах и юдофобии… О Марксе… О грандиозном скандале в доме Маврокордато, самом, пожалуй, богатом и почитаемом в Одессе доме, где мадам третьего дня застала супруга в объятьях гувернантки-француженки, и скандале вчерашнем с двумя известными одесскими поверенными, узнавшими своих жен на фотографиях кокоток в доме свиданий…
Вот эти и многие другие самые разнообразные вещи мог бы узнать молодой человек, прогуливаясь в тот день по Соборной площади и для этого, скорее всего, там и прогуливался, день был к тому же погожий, начало лета. Но ему не повезло. Поток людей, направлявшихся к храму, подхватил и увлек его за собой так внезапно и с такой стремительностью, что не успел он и опомниться, как оказался у самой соборной паперти и даже уже ступил на паперть, в собор же не вошел только потому, что здесь, у входа в него, образовалась пробка, возникла некоторая сумятица. И в это время кто-то вдруг неистово закричал; «Абызянка!…»
Голос принадлежал ребенку. В нем было все: радость, удивление, быть может, даже испуг, или скорее всего, все эти чувства вместе, но радость превалировала – искренняя радость ребенка от неожиданного узнавания.
– Тату, – кричал ребенок, – то ж вы подивиться, тэту, та ось там, там! Абызянка!…
Как все это произошло? Да, наверное, тоже самым неожиданным образом как для Рубинчика, так и для его обезьяны которую он поначалу не решался обнаружить, прогуливаясь по площади и демонстрируя себя в своем новом консульском качестве, а потом зверьку это надоело или его, может быть, напутало большое скопление народа, шум. В одно мгновение в самый неподходящий момент животное оказалось на голове у хозяина, сбив с него при этом и замечательную треугольную шляпу и пенсне, и теперь; похожее на обиженного ребенка, восседало на ней верхом, пугливо озираясь по сторонам и цепко держась за оба хозяиновых уха.
Но и это еще не все. В толпе началась толчея, крики. Люди становились на цыпочки, вытягивали шеи и поворачивали головы, пытаясь лучше разглядеть, что происходит. На Рубинчика устремились гневные взгляды прихожан, особенно прихожанок. – «С обезьяной – в церковь?! – кричали в толпе. – Совсем совесть потеряли эти иностранцы проклятые, ни во что не верят!…».
Несчастный Рубинчик, потерявший пенсне и шляпу, а заодно и большую часть своей представительности, беспомощно пялил круглые глаза да похлопывал пшеничными ресницами, ничего в этой обстановке он, естественно пред. принять не мог. Нет, он поначалу пытался что-то объяснить: что он – де – консул и что такова традиция, закон; voyez-vous, donc; понимая, что лучше, безопаснее, во всяком случае, делать это на языке государства, которое он представляет, мучительно выковыривал из памяти немногие оставшиеся там от гимназического курса французские слова – «муа», «нон», «жамэ», «консюль», «ордонанс» «обэзьян, черт бы ее побрал», «вуаси же дуа тужур носить это омерзительное животное сюр ля плечо…». Но это не помогало. Его все более явственно пытались оттеснить от входа в собор, а кто-то уже и подталкивал кулаком в бок: кто-то стаскивал с него обезьяну, схватив за хвост.
И тогда произошло то, что при этом неминуемо и должно было произойти: насмерть перепуганный зверек издал вдруг дикий крик, крик джунглей, а в следующее мгновение на затылке человека, на том месте, где помещался красный мозолистый обезьяний зад, обозначилось мерзкого вида пятно, не оставлявшее сомнений в своем происхождении. Струйками растекалось оно по шее человека и по небесно-голубому его мундиру, от высокого воротника с листьями из накладного золота до таких же листьев на груди ч от груди до конца рукавов с бархатными обшлагами и золотыми пуговицами…
А в нескольких шагах от несостоявшегося почетного консула и его обезьяны, от ревущей, стонущей, исходящей хохотом толпы, корчась от смеха, но беззвучного, потому что смеяться громко не было уже сил, давясь им и утирая слезы, эту сцену наблюдали сам негодяй Кока и несколько его приятелей. Те, кто помогал ему в его лихой проделке – талантливые молодые художники и типографы, сработавшие великолепную, естественно в одном экземпляре, грамоту с изображением монтемакакских сановников и королей и с дюжиной обезьян при них; лучшие костюмеры из городского (оперного) театра, рисовавшие эскизы мундира и даже будущих к нему орденов – Ордена Хвоста второй степени и Ордена Обезьяньего Зада с Бантом – и еще художники, еще поэты, все эти очаровательные выдумщики и баламуты с итальянскими, еврейскими, греческими и бог знает, еще какими фамилиями – цвет Одессы, или, точнее, люди. которые, могли бы стать ее цветом и ее гордостью, если бы все они уже буквально через несколько лет один за другим не исчезли в водовороте войн и революций…
Все, впрочем, кроме Коки, который, уехав в начале девятнадцатого года в Грецию, лет десять спустя объявился там на острове Родос, где создал большой обезьяний питомник, чуть ли не лучшее такое заведение в мире.
А рассказал мне эту удивительную историю бывший директор нашего, одесского, зоопарка, а до этого хозяин зверинца, огромный и седовласый, похожий на некоего языческого бога, старик-норвежец по фамилии Бейзарт, любимец одесских пацанов. Он рассказывал, что переписывается с Кокой. Профессор Фанариоти – ему, как и Бейзарту, должно было быть в то время тоже уже не менее девяноста лет – с нежностью вспоминает об Одессе, городе своей молодости, о своих добрых друзьях и своей первой маленькой обезьянке Мими, которую он вынужден был отдать глупому Рубинчику.
А где, скажите на милость; можно было в то время приобрести в Одессе обезьяну? Все, все было в то время в Одессе – обезьян не было.