сам Босуэлл. Что же до необычной походки и манеры речи, то очень скоро они стали предметом подражания. В витринах отдельных книжных лавок даже появились его небольшие скульптурные изображения.
Не стоит считать, что он обрел славу лишь благодаря странностям характера. Написанная им в 1759 году книга имела мгновенный успех.'Теория нравственных чувств' немедленно поместила Смита в авангард английской философии. По своей сути'Теория…' являлась исследованием оснований для нравственного одобрения и осуждения. Почему обычно делающий все в своих интересах человек выносит нравственные суждения, никоим образом не напоминающие о присущем ему своекорыстии? Смит предположил, что ответ заключается в нашей способности ставить себя на место третьей стороны, своего рода незаинтересованного наблюдателя, и таким образом приобретать непредвзятое, не мотивированное соображениями выгоды мнение о сути дела.
Книга вкупе с поднятыми в ней проблемами вызвала громадный интерес у читателей.'Проблема Адама Смита' стала излюбленной темой для обсуждения у немецких интеллектуалов. Для нас же гораздо интереснее тот факт, что трактат пришелся по душе крайне интересному человеку по имени Чарльз Тауншенд.
Тауншенд — один из тех замечательных персонажей, которыми изобиловал XVIII век. Остроумный, всесторонне образованный человек, он, по словам Хораса Уолпола,'был наделен всеми возможными талантами и, несомненно, стал бы величайшим представителем своей эпохи, если бы в нем нашлась хоть капля искренности, сдержанности и благоразумия'[27]. Тауншенд был склонен к мгновенным переменам; поговаривали, что как-то раз у него разболелся бок, но о каком из двух шла речь он сообщить отказался. Тауншенд и правда не дружил со здравым смыслом: занимая пост министра финансов, он сделал многое для приближения революции в Америке, сначала лишив колонистов права избирать собственных судей, а затем обложив американский чай суровыми пошлинами.
Оставим в стороне его политическую близорукость. Тауншенд живо интересовался философией и политикой и в этом качестве был преданным почитателем Адама Смита. Что гораздо важнее, он имел возможность сделать профессору крайне соблазнительное предложение. В 1754 году Тауншенд с огромной выгодой для себя сочетался браком с блистательной графиней Далкитской, вдовой герцога Бэкклюсского, и вскоре столкнулся с необходимостью наймаучителя для своего пасынка. В те времена венцом образования отпрысков благородных семей было путешествие по европейским странам, призванное придать молодому человеку блеск, который вызывал такое одобрение лорда Честерфилда. Тауншенд рассудил, что доктор Адам Смит станет идеальным спутником для юного герцога, — и предложил ему пятьсот фунтов в год плюс расходы, а также пожизненный пансион в полтысячи фунтов в год. От этого было трудно отказаться. И в лучшие времена доход Смита составлял не больше ста семидесяти фунтов — тогда профессора получали деньги непосредственно от студентов. Приятная подробность: зная, что ему придется прервать чтение лекций, Смит хотел было вернуть слушателям деньги, но те отказались, мотивируя свое решение тем, что они и так получили сполна.
Наставник и его светлость отбыли во Францию в 1764 году. Полтора года они провели в Тулузе; сочетание на редкость унылой компании и собственного отвратительного французского заставляли Смита скучать по своей жизни в Глазго. После этого они отправились на юг страны (где Смит встретил обожаемого им Вольтера, а также отбивал атаки одной любвеобильной маркизы), оттуда в Женеву и наконец оказались в Париже. Словно пытаясь сбросить навеянную провинцией скуку, Смит приступил к работе над трактатом по политической экономии — предмету его лекции в Глазго, регулярных обсуждений в Обществе избранных в Эдинбурге и увлекательных дискуссий с милым его сердцу Дэвидом Юмом. В результате эти наброски станут'Богатством народов', но до завершения книги пройдет целых двенадцать лет.
В Париже было гораздо интереснее. Французский Смита до сих пор оставлял желать лучшего, но теперь профессор, по крайней мере, был в состоянии вести продолжительные беседы с наиболее выдающимся экономическим мыслителем Франции. Франсуа Кенэ был придворным врачом Людовика XV и личным врачом мадам Помпадур. Кенэ и его единомышленников называли физиократами, а сам он нарисовал известную схему функционирования экономики —'экономическую таблицу'. В'таблице' был заметен почерк врача. Вопреки расхожему мнению о том, что богатство осязаемо, поскольку составляется из золота и серебра, Кенэ настаивал: богатство создавалось в процессе производства и текло по экономике, словно приводящая общественный организм в движение кровь, текущая от одной руки к другой[28]. На современников'таблица' произвела сильное впечатление: так, Мирабо Старший описывал ее как изобретение одного ранга с письмом и деньгами[29]. К сожалению для физиократов, они утверждали, будто богатство создается исключительно сельскохозяйственным работником, трудящимся вместе с Природой, в то время как занятые в промышленном производстве люди лишь'стерильно' преобразуют плоды его усилий. Следовательно, система Кенэ обладала лишь ограниченной практической полезностью. Да, она ставила во главу угла принцип laissez-faire[30] и одним этим радикально отличалась от всех остальных теорий. Но, описывая промышленное производство как совершающее лишь стерильные манипуляции, она упускала из виду тот факт, что труд производил богатство везде, а не только на земле.
В этом заключалось одно из великих открытий Смита: источником'ценности' была не земля, а труд. Возможно, сыграл свою роль тот факт, что главным занятием в стране, где прошло детство Смита, была торговля, а не сельское хозяйство. Так или иначе, он не принимал сельских корней физиократического культа (последователи Кенэ вроде Мирабо на лесть не скупились). Французский лекарь вызывал искреннее восхищение Смита, и если бы не преждевременная кончина Кенэ,'Богатство народов' было бы посвящено именно ему, но физиократические идеи претили выросшему в Шотландии ученому.
В 1766 году поездка неожиданно завершилась. Присоединившийся к ним незадолго до того младший брат герцога подхватил лихорадку и, несмотря на самоотверженную заботу Смита, подключившего к делу Кенэ, умер в горячке. Его светлость вернулся в свое поместье в Далкит, а Смит, заехав по дороге в Лондон, прибыл в Керколди. Невзирая на мольбы Юма, он провел там большую часть ближайших десяти лет, пока великое произведение обретало конкретные очертания. В основном он диктовал, опершись на камин, нервно водя головой по стене, в результате чего на ней оставался темный след от помады. Иногда он навещал в Далките бывшего воспитанника или отправлялся в Лондон обсудить свои идеи с образованными людьми. Одним из них был доктор Сэмюэл Джонсон — Смит принадлежал к избранному кругу его друзей. Впрочем, как можно судить по записям сэра Вальтера Скотта, обстоятельства встречи экономиста с почтенным лексикографом едва ли можно назвать благоприятными. Впервые увидев Смита, Джонсон обрушился на одно из сделанных тем утверждений. Смит доказал правоту своей точки зрения. Всех интересовал вопрос:'Что сказал Джонсон?''Что ж, — отвечал возмущенный Смит, — он сказал мне:'Вы лжете'. —'Ну, и что же вы ответили?' —'Я сказал ему:'А вы с.н сын!' В таких терминах, заключает Скотт, прошла первая встреча двух великих моралистов, и таков был поистине классический обмен мнениями между двумя великими философами.
Смит также познакомился с обаятельным и умным американцем, неким Бенджамином Франклином. Тот не только сообщил ему множество фактической информации об американских колониях, но и внушил чувство глубокого уважения к той роли, что им рано или поздно суждено сыграть. Влияние Франклина отчетливо просматривается в строках Смита о колониях как стране,'чьи размеры и величие, по всей видимости, сделают ее одной из самых выдающихся в истории человечества'.
Наконец в 1776 году'Богатство народов' было опубликовано. Два года спустя Смит был назначен комиссаром эдинбургской таможни — эта не требовавшая особых усилий должность приносила шестьсот фунтов годового дохода. Смит продолжал вести мирный, тихий образ жизни в обществе своей матери, дожившей до девяноста лет. Безмятежный и довольный всем, он, скорее всего, оставался рассеянным до самого конца.
А что же его книга?
Ее называли'исповедью не просто замечательного ума, но и целой эпохи'. Впрочем, книгу нельзя назвать'оригинальной' в строгом смысле этого слова. Очень многие до него приближались к смитовскому пониманию мира — Локк и Стюарт, Мандевиль и Петти, Кантильон и Тюрго, не говоря уже о Кенэ и Юме.