— А ты что же думаешь? Ты у дяди любимый племянничек, а к Валентине он никогда особых симпатий не питал — значит, он ради тебя душой кривить должен? Выгораживать тебя, Валентину в вашем разладе винить?
— Вот, значит, как оно получается… за моей спиной… все заодно? Ну, этим вы меня не запугаете!
— Кому нужно тебя пугать? Конечно, дело твое молодое… сам говоришь: не ты первый, не ты последний. На твой век дур хватит. Не пожилось с Валей — найдется Галя или Томочка… А Валентина… горько, конечно, ты у нее первый, она тебя любила, да и теперь любит, хотя ты такой любви и не стоишь. Ну, ничего. Помучается, перестрадает и тоже свою судьбу найдет… Не забудь только, что у нее от тебя сын растет… Ты думаешь — это просто, когда Олежка не тебя, а чужого дядю папой называть станет…
— Ну, это еще, положим, вопрос…
— Какой же тут может быть вопрос? Ты же сам от жены, а значит, и от сына отрекаешься. Не будет же она с двадцати двух лет всю жизнь тебя оплакивать. Молодая, красивая, умница…
— Ты же ее никогда не любила и сейчас не любишь… — зло перебил Павел.
— А тебя это теперь не касается. Она мне внука родила, а я ее сыну бабкой довожусь. Подумай-ка ты сам, кому, кроме матери да бабки, твой Олежка нужен? Ну, ладно. Что-то я очень устала. Допивай чай и иди…
— Так. Значит, ты меня из дома гонишь…
— Видишь ли, я считаю, что твой дом там, где у тебя жена и ребенок. А здесь тебе делать нечего. Я тебе не помощник и не союзник… Валентина должна университет закончить… хотя бы ради Олежки, а одной ей это не по силам… Оставайся у дяди Василия, а она ко мне переедет. Если уж суждено внуку моему стать безотцовщиной, пусть он живет с матерью и бабушкой. Все же какая-никакая, а семья… Но не вздумай, когда брошенная твоя семья будет здесь находиться, таскаться сюда, каяться да прощенья просить. Валентина не из той породы женщин, которых можно безнаказанно бросать. Такие обиду прощать не умеют… да оно и правильно. Рваную веревку как ни вяжи — все узлы будут… Если веришь самому себе, что разлюбил… если решение твое окончательно… рви! Не тяни. Не терзай ее и Олежкину душонку пощади… она еще маленькая, глупая… потом ему труднее будет… А теперь… иди. Иди, Павел, я устала.
Он безмолвно, оцепенело всматривался в бледное но такое спокойное, такое черствое и чужое лицо матери.
— Я не понимаю… мама, ничего не понимаю… — Павел поднялся и потерянно окинул взглядом эту, с детства родную, до самой крохотной мелочи знакомую, милую комнату. — Не понимаю… не узнаю тебя… Какая ты жестокая… безжалостная…
Он ушел. И только тогда, через силу откачнувшись от стены, она разомкнула сцепленные за спиной затекшие от напряжения пальцы.
И сразу ее забила тяжелая, неудержимая дрожь. Сделав несколько неверных шагов, она тяжело опустилась на стул. Она не плакала, не рыдала. Припав лицом к холодной клеенке стола, она просто по- бабьи голосила, тихонько, сквозь стиснутые зубы, чтобы не услышали за стеной сердобольные соседи… Голосила от боли, от страха, от непереносимой жалости, разрывающей ее «жестокое, безжалостное» сердце.