лишенной воспоминаний.
Я попробовал повесить картины в той комнате, которую снимал. Это была маленькая комнатушка, и свет, проникавший через окно, всегда казался безобразно мутным. Грязная дешевая комнатушка. Я пришел с работы, принес картины и развесил их по стенам. Но что-то не получилось. Я отошел подальше, вгляделся и увидел, что передо мной копии тех картин, которые висели в доме отца. Глупо было вешать их в комнате на этой новой земле. Они не имели к ней никакого отношения, бессмысленная затея. Я понял, что пересек границу. Границу, которая отделяла прошлое от настоящего, молодость от зрелости. И я был не в силах пересечь эту границу.
Вы понимаете теперь, почему я все время повторяю, что человеку, попавшему в новую страну, так важно создать прошлое. Страшно важно. Сколько лет, спрашивал я себя, нужно потратить на то, чтобы разрушить обступившие меня стены?
Потом я получил работу в фирме грампластинок. У меня была приятная внешность и располагающая улыбка, и они использовали меня в качестве рекламного агента. Я обходил радиовещательные станции и магазины грампластинок и рассказывал всем и каждому о новых пластинках, которые мы выпускали. Работа была легкая и приятная. Я разговаривал с людьми. Кое-кто спрашивал, как мне нравится Австралия, и иногда я пытался рассказывать о стенах и картинах, но меня не понимали — о таких вещах невозможно говорить вслух.
Через некоторое время управляющий вдруг сказал, что перевел меня на другую работу. Я должен был брать интервью у певцов и звезд рок-н-ролла, законтрактованных фирмой, и сочинять тексты для конвертов, в которых продают пластинки, и для передач по радио. Я больше не был рекламным агентом.
Я поблагодарил управляющего за повышение, хотя он ничего не сказал о прибавке. Ну да ладно. Я познакомился с певцами, с артистами и с театральным делом. Все это пустопорожняя дребедень. Мне начало казаться, что весь мир движется в одном направлении, а я — в другом. Все вокруг твердили, что я получил прекрасную работу, им легко было говорить — они-то не занимались рекламой. Мне не хватало английских слов и не хватало энтузиазма, чтобы хвалить певца без голоса, без таланта и вообще без ничего.
Но однажды фирма заключила контракт с двумя новыми певцами, и они пришли ко мне в контору, потому что мне нужно было познакомиться с ними и сочинить какую-нибудь интересную историю, чтобы ведущему было о чем поговорить во время музыкальной передачи.
Мы сидели за старой конторкой друг против друга. Костлявый мужчина с морщинистым лицом, бледно- голубыми глазами и робкой дружелюбной улыбкой. И женщина — с такой же улыбкой и орлиным носом. Они существовали только вместе. Они были мужем и женой всегда и везде. Это сразу было видно. Они сидели напротив меня, и я спросил, что они могут рассказать о себе.
Они смотрели друг на друга и торопливо облизывали губы сухими языками. Он открыл рот, она что-то шепнула ему, они повернулись и посмотрели на меня. Им перевалило за тридцать, и мне было так странно видеть их в конторе, в своей конторе. Никто бы не принял их за певцов, они были из той породы людей, которые работают из последних сил и улыбаются.
— У нас была ферма, мы держали овец, — женщина говорила о себе и о муже.
Я посмотрел на них внимательнее. За моей спиной было окно, оттуда падал слабый городской свет. Он падал через мое плечо прямо на их бледные открытые лица и на их бледные голубые глаза. У них была очень сухая кожа. Это была молчаливая сухость. В их молчаливости было что-то, о чем я догадывался без слов. Не спрашивайте что. Это была прекрасная молчаливость.
И вдруг я понял, что уже знаю историю их жизни. Мне не нужно было задавать им вопросы. Конечно, для проформы я все же их расспросил и даже осторожно подтолкнул одним-двумя словами, чтобы не ошибиться.
— Ну как? — спросил управляющий, когда мы встретились в конце дня. — Что вы из них выжали?
— У них была ферма, они держали овец, — покорно начал я. — Пришел трудный год. Несколько трудных лет подряд. Они продали ферму, перебирались из одного городишка в другой и пели, вдвоем. Пели песни, которые любят тамошние жители. Они и раньше хорошо пели. Они очень любят петь и выступать.
Управляющий растерянно посмотрел на меня.
— Но, — сказал он, — это никуда не годится. Неужели в их жизни не было ничего ИНТЕРЕСНОГО? Разве нельзя что-нибудь придумать? Снабдить их каким-нибудь прошлым?
— Нет, — спокойно ответил я. — Тут нечего придумывать. Я придумал достаточно историй о городских парнях, которые распевают рок-н-ролл. Но об этих двух людях мне ничего не надо придумывать.
— Да ведь это черт знает что, а не рассказ! — закричал управляющий. — Неужели вы не понимаете... Ну, что тут интересного? Вы что, не можете вытянуть из них ничего увлекательного? А как у них с родителями? Может, их предки играли на сцене? Напишите хотя бы, что их ферма сгорела или что-нибудь в этом роде. Обработайте это как следует, приятель! Обработайте! Кого интересует чета фермеров? Подбавьте романтики!
Это была его любимая присказка. «Подбавьте романтики!» Я вдруг понял, что все это вранье, сплошное вранье. Той романтики, о которой он говорил, не существует. Даже если она приносит доход.
Мне очень захотелось сказать ему, что правда молчалива, как эти фермеры. И я сказал.
Он, конечно, не понял. У него на лбу вздулась вена, Он был не из тех, кто с удовольствием выслушивает возражения. Его обуяла злость.
— Делайте, что вам приказывают, — сказал он. — Напишите что-нибудь интересное.
— Простите, сэр, — сказал я. — Это и так очень интересно.
— Неужели?
— Мне надоело врать, сэр, — сказал я.
Мне уплатили за неиспользованный отпуск, кое-кто из служащих выразил сожаление по поводу моего ухода. Я не жалел. Я засунул руки в карманы, прошелся по улице и сел в автобус. Мне было все равно, есть ли у меня складка на брюках, растрепаны у меня волосы или гладко зачесаны назад. Я чувствовал себя до странности уверенно.
Был вечер. Солнце тонуло в гавани, последние лучи задержались на нескольких небоскребах, и они горели красным огнем на фоне темно-синего неба. Автобус был набит людьми с серыми лицами, и я вдруг подумал, что у меня должно быть тоже серое лицо.
Мне припомнились те двое, что продали ферму и стали певцами. Перед глазами поплыли эпизоды из их жизни, и вслед за ними потянулась странная цепь воспоминаний. Джакаранда, засыпанная пылью, которую ветер взметает с опустевших улиц поселка, где я прожил год. Всеобщее запустение; я фотографирую. Снова ветер, и пыль, и изможденные лица. Неподвижные лица. Извечная молчаливость, которая сочится из зарослей и застывает на лицах. Убогие дома под железными рифлеными крышами. Солнце. Наводнение. Год жизни.
Я вышел из автобуса как во сне. Пред глазами по-прежнему прокручивался этот год, как будто все случилось вчера, и продолжал прокручиваться, когда я вошел в дом, где я жил.
Они продали ферму и стали певцами. Просто. Как просто. И я защищал их право на эту простоту. Романтика и простота — две разные вещи. В коридоре я остановился и прислушался к своим мыслям. Я вдруг понял, что мы с отцом совсем не похожи друг на друга. Он был художником, а я не художник. Еще одна граница, которую я не смог пересечь. Я все больше и больше становился самим собой. Я чувствовал, что обретаю твердость. Я тосковал о романтике, а не о жизни. Для моего отца романтика была жизнью. Так оно и должно было быть. Но ко мне это не имело отношения. Во мне проснулась какая-то неодолимая тоска. Ее разбудили два молчаливых рта сегодня днем.
Я встретил на лестнице квартирную хозяйку и предупредил ее, что через неделю уеду. Потом я вошел в комнату. Уже совсем стемнело, и я не мог разглядеть стен. Они пропали, вместо них появились бесконечные темные заросли, тишина, палящее солнце и пыль. И полное одиночество. Все то, чего я не мог вынести, когда приехал сюда. Но теперь я мог это вынести, потому что понял, что одиночество — это жизнь, так же как пыль, солнце и дружелюбное лицо, вдруг промелькнувшее перед глазами. Я понял, что отец не мог жить без стен, что его картины были его стенами, а я могу обойтись без стен. Да, могу. Я уеду из города и буду работать и жить в этой огромной комнате без стен — в Австралии. Не просите меня рассказывать еще что- нибудь о том, чего я сам никогда не пойму до конца. Достаточно, наверное, если я скажу, что стен больше