Через некоторое время я спросил:

- Как ты себя чувствуешь?

- Нормально, - ответил он серьёзно, без всякой бравады, после того, как прислушался к себе, замедлив шаг.

Потом, уже не помню, как, мы оказались в кафе, и он заказал мне мороженое, а себе воду.

- Почему ты меня сегодня балуешь?

- Подкупить хочу, - улыбнулся отец. - А зачем, знаешь? Чтобы ты рассказал мне про маму…

- Что рассказал?

…Господи, я и так могу разреветься, я и так вижу всё вокруг, словно сквозь бельма, а тут ещё - про маму…

- Ты знаешь, - вот у тебя даже лицо стало опрокинутое… Смешной ты сейчас. Скажи, не бойся. Я знаю, ты её болельщик, а не мой, но должен ведь кто-нибудь когда-нибудь поболеть и за слабую команду… Он ведь бывает у вас, правда? И часто?

Мороженое моё тает.

- Мама любит тебя. Одного тебя! - говорю я, и голоса своего не слышу.

- Ложь, - грустно говорит отец.

- Одного тебя! - кричу я, и на меня оглядываются.

- Ну хорошо, хорошо… Не реви…

Ему стыдно и противно. И до чего же плохо он выглядит…

- У вас свободно? - спрашивает одна из двух нарядных молодых женщин, уже собираясь сесть.

- Нет, - говорит отец, - мы ждем товарища… Извините.

Нас оставляют в покое.

- Послушай… У меня есть сбережения, они на твое имя…

- Зачем ты это говоришь?!

- Чтобы ты знал. Почему не ешь? Оно растаяло…

Я гляжу на него, на эти родные мне, заострившиеся черты, и весь мир кажется мне чёрным, есть только одно светлое и святое, одно-единственное - это лицо… А вокруг - чудовища, маски, орангутанги, только мой умирающий отец - человек!

Кончилось тем, что произошло какое-то затемнение в моей голове, и всё погасло.

А когда посветлело снова, я смутно увидел вокруг себя людей, почувствовал мокрый носовой платок на лбу и чьи-то пальцы на своём запястье…

- Это хроническое? - обеспокоенно спрашивали у отца чужие люди.

- Чепуха, нервы… Ему сказали, что у него появилась куча денег, вот он и обалдел, - грустно пошутил мой отец.

1965 г.

Мой тесть

(опыт портрета)

У тестя голубые слезоточивые глаза и венчик младенчески легких волос на затылке. Временами, после дневного сна, этот пух летает за тестем в виде войлочной косички, на удивление длинной. Иной раз мне кажется, что я не справлюсь с искушением подойти сзади на цыпочках и щёлкнуть ножницами. Уж очень вызывающе она торчит, эта косичка. Однако потом она опрятно убирается куда-то внутрь и получается опять невозмутимо гладкая лысина.

Мы на даче. Дело идёт к ночи. Женщины вымыли ноги и легли. А тесть, запахнувшись в очень древний махровый халат, ведёт со мной на террасе разговор об искусстве. Наши беседы - все до одной - замечательны тем, что мой тесть несогласен со мной заранее.

Я могу выдавать любые соловьиные фиоритуры в любом количестве. Я могу цитировать в пользу своих убеждений речи Марка Туллия Цицерона против Катилины, письма Станиславского к Немировичу, а также Клару Цеткин. Он, полузакрыв глаза и кивая, всё это выслушает, поднимет палец и скажет таким тоном, от которого у меня рот наполняется сладкой слюной:

- Вы кончили? Теперь, с вашего разрешения, я попробую ответить. Вы говорили замечательно. Сочно, доходчиво, образно, волнительно… э-э… очень интересно!

Задушить человека такими эпитетами ему ничего не стоит. От дневной жары слова у него в голове склеились. Отодрать одно нужное слово ему лень и он расходует всю обойму.

- Вы вообще хорошо говорите. Эрудированно. Доказательно. Темпераментно… молодец.

Я смотрю на него и думаю, что ещё четверть часа назад я мог предложить ему перекинуться в подкидного. Раз уж старику нужна перед сном некая игра интеллекта, подкидной дурак прекрасно выручил бы нас обоих. А теперь слушай и жди. Обнадёживает, что у тестя дремотный взгляд, что его косичка снова выскочила и жалобно повисла на отлёте - ладно, потерплю, скоро баиньки.

- Вы говорили великолепно, но всё ж таки нельзя ни на одну минуточку отрываться от партийных позиций!

Когда он произносит эти слова, глаза у него испуганно округляются. Я спрашиваю, почему нельзя.

- Как?! Это же понимает каждый ребёнок…

Я молчу и оставляю на лице выражение усилия: хочу понять, но пока не могу.

- Вы же семейный человек, послушайте! - горячится он, искренне пугаясь за меня.

- А холостому, - спрашиваю, - можно отрываться от партийных позиций?

Тесть просто в тревоге. Не понимать таких простых вещей! Вроде бы он сомневается, еврей ли я. Тоном ангельского терпения он объясняет мне:

- Вы, миленький, живете в определенной стране в определенное время. Поэтому, когда вы хотите открыть ваш рот на политическую тему, помните себе только одно: у вас маленький ребёнок! И все. Тогда у вас и политика будет правильная, и я буду спокоен на старости лет…

Вот оно! Голубоглазая идейность, поломавшись немного, начинает свой стриптиз. Надо было присутствовать при всех наших беседах с тестем по идеологическим вопросам, чтобы понять, почему этот стриптиз так меня радует. Ведь он обрабатывал меня два года, мой тесть. В задушевно-лирической тональности он цитировал мне передовицы, находя их волнительными, доходчивыми, своевременными и образными. Статьи в 'Советской культуре', от которых меня мутило, он бережно хранил для меня: авось мне понадобится их перечитать, свериться с ними в работе, мало ли что… Он вообще ценил наши газеты. Ему нравились их мысли, их язык, их интеллигентность.

Как я понимаю теперь, под интеллигентностью он подразумевал отсутствие в газетах слова 'жид' как такового, а также некоторые нормы правописания, согласно которым разных 'юзовских, гурвичей и фельдманов' с маленькой буквы теперь не пишут. Тесть очень растроган такой корректностью.

Или вот он сидит у телевизора - свеженький, подбоченившийся, блестит неузнаваемо молодыми глазами. В чем дело? Оказывается, выступают кинематографисты: Хейфец, Каплер и Роман Кармен.

- В одной передаче - сразу трое! - говорит он мне счастливым голосом, и я вижу, что все-таки он до конца не понимает, как такое возможно…

В горячие денечки, когда Израиль колотил арабов в небе и на земле, никому не давая опомниться, когда наш мирный дачный телевизор ощерился пугающей ненавистью к одноглазому полководцу евреев, - в эти дни мой тесть похудел и часто жаловался на сердце. Со страхом смотрел он на политических телекомментаторов, на их одинаково отформованные, крупные, сытые лица, на то, как они симулируют боль за бедную Иорданию, за арабских детей и стариков, со страхом спрашивал он меня, когда я возвращался из Москвы в нашу маленькую израильскую провинцию - Малаховку:

- Ну как хулиганы? Ничего? Не пристают к нашим?

Хулиганами он называл всех антисемитов, даже Гитлера.

- Это хулиган, - вздыхал он, говоря об одном важном чиновнике из Министерства культуры, который

Вы читаете Рассказы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату