номер, значит.
Я молча жду, что он скажет дальше, я боюсь неловким словом что-нибудь испортить, чему-то помешать.
А Гаврилов на секунду снова умолкает, словно усомнившись вдруг в чем-то, затем, уже решительнее, говорит, будто споря с самим собой или себя уговаривая:
— Да нет, не вышел номер, чего уж там. Куда-то даже не туда все поехало. Короче, — он поднимает голову и смотрит на меня, — перчатку ту я во дворе подобрал и с собой в квартиру эту самую прихватил. Там и бросил. Вот так все и было, одним словом.
— Ну да? — недоверчиво спрашиваю я. — Там, значит, и бросил?
— Там и бросил.
— Зачем?
— А чтобы голову-то вам задурить. Думал, убийством займутся, ну, и кражу заодно им же и пришьют. А тут, я вижу, все наоборот получается. Нам убийство хотите навесить. А мы тут ни сном ни духом. Вот так.
Я некоторое время молчу, стараясь собраться с мыслями и прийти в себя от этого неожиданного признания. Неужели это правда? Если так, то все становится на свои места. Чума и Леха не участвовали в краже, не участвовали! Один в то утро был у своей Музы, а второй — у Полины Тихоновны. И перчатку подбросили. Вот это номер! А значит, и Лев Игнатьевич… И Семанский… Но все это потом, потом. Я заставляю себя вернуться к сидящему передо мной Гаврилову. А не хитрит ли он случайно? Не пытается ли сбить? Нет, нет, рано удивляться и радоваться. Тут надо разобраться спокойно.
— Выходит, двое вас было в квартире? — спрашиваю я.
— Выходит, что так.
— И перчатку ту вы, значит, нашли во дворе. Когда именно?
— Я ее не нашел, я ее подобрал, как они убежали, — снисходительно поясняет Гаврилов.
— Выходит, вы видели все, что случилось там?
— Все как есть. Я этих голубчиков давно заприметил. Думал даже, — Гаврилов сдержанно усмехнулся, — не конкуренты ли появились.
— Они тоже вокруг той квартиры кружили?
— Ну да.
— А зачем — как теперь полагаете?
— Кто их знает. Правда, один разговорчик ихний я все-таки зацепил, — задумчиво сообщает Гаврилов. — Но ни хрена тогда не понял.
— Чей разговорчик?
— Ну, этих, пожилых, значит. Одного потом кокнули. У меня на глазах, ей-богу. Я прямо чуть не рехнулся.
— А что за разговорчик был?
— Ну, один, который, значит, живой остался, говорит: «Советую убраться и никогда больше ему на глаза не показываться». А тот говорит: «Это мой друг, и тебе он ничего не сделает». А тот ему: «Сделает, не бойся». Вот такой разговорчик был.
Гаврилов охотно и даже как будто с облегчением передает подслушанный им разговор. Словно давил он его чем-то, беспокоил, и вот теперь эту тяжесть можно переложить на других. Да, что-то разбередило в душе Гаврилова это убийство, что-то в душе у него дрогнуло, мне кажется.
— А потом они его убили… — задумчиво говорю я.
— Точно. На моих глазах.
— Крикнул он хоть?
— Не успел.
— А еще кто-нибудь это все видел?
— Не. Один я.
— И не кинулся на помощь, не позвал никого?
— Растерялся я, — виновато говорит Гаврилов. — Все-таки прямо на глазах. Веришь, ноги-руки аж затряслись. И язык отнялся.
— Ну, а ребят-то этих вы разглядеть успели?
— Да кто их знает, — отводит глаза Гаврилов, явно пугаясь моего вопроса. — Темно было. Их вон женщина одна видела, как они со двора убежали, а потом вернулись.
— И труп видела?
— Скорей всего нет. Ей кусты загораживали.
— А женщина эта сама откуда появилась, не заметили?
— Да из дома вышла. Не того, который во дворе, где квартира та. А из другого, который еще на улицу выходит. Из левого подъезда вышла, точно. Красное пальто на ней и белая шапка. Худая такая.
— Шершень с вами в тот вечер был?
— Не. Я один.
— В случае чего опознать этих парней сможете?
— В свидетели хотите записать? — усмехается Гаврилов.
— Хочу.
— Не выйдет, начальник. Я сам под суд иду.
— По закону все равно можете свидетелем быть в другом деле. Ведь гражданином вы остаетесь.
— Какой уж я гражданин теперь, — пренебрежительно машет рукой Гаврилов и неожиданно добавляет: — Но вот у человека жизнь отобрать — это я не могу даже помыслить. Хотите верьте, хотите нет.
— Не можете? — переспрашиваю я. — А ведь вы собрались задавить человека там, на даче. Или забыли? Машиной хотели задавить.
— Это Степка! — взволнованно вырывается у Гаврилова. — Ошалел от страха. Я ему в тот же момент по шее навернул. И руль крутанул. Его же «Москвич»-то, он и за рулем сидел.
— Это точно, — соглашаюсь я. — «Москвич» его.
— Ну вот, — подхватывает Гаврилов. — А на чужую жизнь замахиваться никак нельзя. Вещь какую туда-сюда — это одно, а жизнь отобрать — совсем другое дело, страшное дело, я скажу, последнее.
— Именно, — согласно киваю я. — Самое последнее это дело. Так неужто, Иван Степанович, вы таких вот извергов покрывать будете? Ведь сегодня они чужого вам человека убили, а завтра могут…
— Ладно тебе, начальник, душу-то мне ковырять, она и так у меня уже в клочьях вся, — мрачно обрывает меня Гаврилов. — «Завтра, завтра…» Что мне «завтра»? Я вон теперь сколько лет своих-то не увижу. Дочка небось невестой без меня станет, если, бог даст, жива-здорова будет.
— Да уж не дай, как говорится, бог, чтобы дочка ваша таких вот извергов встретила, — не позволяю я Гаврилову увести разговор в сторону. — Ведь вот тот, чья перчатка, кого арестовали мы сейчас, одну девушку в Новосибирске искалечил, гад. Это кроме убийства у вас на глазах. Словом, зверь, сущий зверь, а не человек. А с виду… Вот недавно еще одной тут голову закружил.
— Попадись мне такой, — сквозь зубы цедит Гаврилов, — своими руками бы придушил, гаденыша. Эх!..
Он сейчас все примеряет к своей дочке, у него, кажется, и других мыслей нет сейчас. Ох не легко ему!
— Зачем же своими руками? — говорю я. — Руками закона надежнее. И все должно быть по справедливости, Иван Степанович. Вы, к примеру, тоже людям бед принесли немало. И вам тоже по совести следует принять за это наказание. По совести и по закону. Ну, а тот… кстати, и кличка у него — Чума. Вполне подходит. Ему наказание следует особое. Он у человека жизнь отнял.
— Все верно, — горестно вздыхает Гаврилов.
Все-таки поубавилось в нем угрюмой, нелюдимой озлобленности, проступает человеческое, что-то даже незащищенное. И кажется Мне, что этим вот человеческим, добрым чувством на миг высветилось изнутри его лицо, худое, желтоватое, с морщинами вокруг глаз и на висках. И помимо воли вызывает у меня сочувствие этот человек, а ведь кажется, что никакого сочувствия он не заслуживает.
— Но чтобы закон и его, этого душегуба, наказал по справедливости, — продолжаю я, — закону