И ничто так не рассеивало все сомнения, как душевное равновесие унитарианских пастырей. По неизменной безупречности образа жизни и репутации, нравственной и интеллектуальной, те два десятка священников-унитариев, которым были вверены бостонское общество и Гарвардский университет, не знали себе равных. Они во всеуслышание заявляли, причем ставили себе это в заслугу, что не требуют исповедания каких-либо догматов, а лишь учат, или пытаются учить, как жить добродетельной, полезной, бескорыстной жизнью, чего, по их мнению, было достаточно для спасения души. Трудности? Ими, считали они, можно пренебречь. Сомнения? Пустая трата мысли. Ничего не нужно решать. Бостон уже разрешил все проблемы миропорядка, а если еще что-то окончательно не решил, то предложил и осуществил лучшие из возможных решений. А посему никаких проблем более не существовало: они себя исчерпали.
Впоследствии, когда Генри Адамс стал взрослым, многие обстоятельства его юности вызывали у него недоумение, и более всех остальных — утрата религиозности. Мальчиком он посещал церковь дважды каждое воскресенье, читал Библию, учил наизусть духовные стихи, исповедовал своего рода деизм, произносил молитвы, исполнял положенные обряды, но ни у него, ни у его сестер и братьев не было подлинного религиозного чувства. Даже необременительные установления унитарианской церкви были им в тягость, и они при первой же возможности прекратили их выполнять, а потом перестали посещать и церковь. Религиозное чувство атрофировалось и не могло восстановиться, хотя позже предпринималось немало попыток обрести его вновь. В том, что он утратил одно из сильнейших человеческих чувств, уступающих разве только любви, возможно, был повинен он сам, но что интеллектуальнейшее общество, руководимое интеллектуальнейшим духовенством и отличавшееся самой высокой нравственностью, какую он только знал, пребывало в убеждении, будто уже разрешило все мировые проблемы и потому перестало обращаться к прошлому и задумываться о будущем, что оно внезапно внушило себе, будто проблемы, волновавшие человечество с начала исторических времен, не стоят споров и обсуждений, казалось ему любопытнейшим социальным явлением, над объяснением которого он бился всю свою долгую жизнь. Умение отводить глаза, когда приближаешься к бездне, отнюдь не редкое свойство, и Бостон под руководством мистера Уэбстера продемонстрировал, с каким успехом это можно делать в политике. Но в политике нашлось все же несколько человек, которые по крайней мере выразили протест. В религии и философии не нашлось никого. А если кто и протестовал, то в такой форме, что лучше бы они этого не делали, — как, например, Теодор Паркер с его деизмом или Октавиус Фротингем,[84] кузен Генри Адамса, который, провозгласив себя скептиком, не разрешил ни одной старой проблемы, но воздвигнул тьму новых и только поверг в отчаяние своего отца и шокировал Бикон-стрит. Менее острая критика, исходившая от Ралфа Уолдо Эмерсона, носила, с точки зрения Старого Света, и менее серьезный характер. Она попросту была наивной.
Дети становились взрослыми, не зная религии, и были твердо убеждены, что догматы церкви, метафизика, философия — предметы, которые и не стоит знать. В любой другой стране, как и в любое другое время, такое одностороннее развитие вряд ли было бы возможно; зато их воспитание неизбежно дало сильный крен в сторону литературы и политики. По мере того как дети подрастали, их интерес к литературе и политике все больше увеличивался. С малых лет они участвовали в спорах, которые велись за обеденным столом, и мальчики привыкли почти каждодневно слышать столь удивительные застольные разговоры, какие им вряд ли доводилось слушать потом. Старшая дочь Адамсов, Луиза, была одной из самых блистательных среди длинного и многообразного ряда женщин яркого ума, с какими ее брату пришлось встретиться на жизненном пути. Старший сын, Джон, впоследствии считался одним из лучших собеседников в бостонских гостиных и, пожалуй, популярнейшим человеком в штате, хотя и склонялся на сторону непопулярных мнений. Полфри и Дана при желании умели развлечь общество как никто другой, и, хотя Чарлз Самнер вряд ли принадлежал к числу смешливых, он позволял себя забавлять и время от времени величественно улыбался, тогда как мистер Адамс, сам чаще помалкивавший, был превосходным слушателем и чуть не до колик смеялся каждой остроумной шутке.
В воспитательных и развлекательных целях мистер Адамс часто, к великому удовольствию своих детей, читал им вслух и, конечно, не упускал случая познакомить молодую поросль с политическими памфлетами, особенно сатирического толка — такими, как речи Хорейса Манна[85] или «Записки Хоси Биглоу».[86] Читал он им также стихи Лонгфелло и Теннисона[87] по мере их появления, сами же дети зачитывались Диккенсом и Теккереем. Взрослым, чьи вкусы воспитывались на Попе[88] и докторе Джонсоне,[89] они оба казались чересчур современными. Вскоре мальчик Генри стал читать без разбору любые книги, какие его занимали: по большей части сочинения историков прошлого века, которыми была набита библиотека отца. Не имея практической жилки, он праздно качался на волнах истории. Он томами заглатывал поэзию восемнадцатого века, однако, когда отец предложил дать ему сборник стихотворений Вордсворта,[90] поставив условием, чтобы сын прочел его от корки до корки, Генри от подарка отказался. Поп и Грей[91] не требовали умственных усилий: они читались легко, и только когда Генри было уже за тридцать, он наконец дорос до Вордсворта.
Это книга о воспитании, и лицо или лица, которые упоминаются в ней, выступают лишь в одном значении — воспитателя или воспитуемого. Жизненные обстоятельства также включены в нее лишь постольку, поскольку воздействовали на процесс воспитания. Самнер, Дана, Полфри — люди, имевшие огромное значение сами по себе — как Юм,[92] Поп и Вордсворт, — в чем каждый может убедиться, ознакомившись с их сочинениями, но здесь они фигурируют лишь в одном качестве — как люди, оказавшие воздействие на ум мальчика, скорее всего не более чем среднего в физическом и интеллектуальном отношении. И их воздействие сказалось исключительно на его политических и литературных интересах. Отец не стремился насиловать ум мальчика, предоставляя ему полную свободу, и это, пожалуй, было к лучшему. В одном все же отец оказал сыну бесценную услугу: он обучил его французскому, привив правильное французское произношение. Семья также не оказывала на Генри давления, а была скорее атмосферой, в которой он жил. Мальчик рос среди многочисленного и мощного клана сестер и братьев, которые все повторяли и воспроизводили один и тот же человеческий тип. Они получали одно и то же образование, сражались с теми же проблемами, одинаково решая их или не решая. Они, как и он, не имели жизненной цели и не знали, как ее искать, но каждый в душе знал, что хотел бы главенствовать на каком-нибудь жизненном поприще. (То же можно было бы сказать о муравье или о слоне!) Их поприщами были политика и литература. И все они являли собой как бы одну человеческую особь, наделенную полудюжиной сторон и граней; их темпераменты влияли друг на друга и делали друг на друга похожими. Это тоже был элемент воспитания — воспитания определенного человеческого типа, типа бостонца или жителя Новой Англии, который был достаточно известен. Неизвестно было другое — насколько такого рода человеческая особь, считавшая себя представительницей этого типа, была способна сладить с жизнью.
По всем внешним данным такая семья с оравой мятущихся детей, которых родители полностью предоставляли самим себе и вовсе не стремились держать в узде, должна была плохо кончить. У кого бы хватило сил ими управлять? Меньше всего у матери, на которую падало девять десятых семейной ноши, матки этого пчелиного роя, от чьей силы он зависел, но чьи дети, своевольные и самонадеянные, не следовали ни ее, ни чьим-либо иным указаниям, разве только их направляли на путь, по которому они сами рвались идти. Отец и мать оказались одинаково беспомощными. В то время в многодетной семье редко обходилось без урода, хотя бы одного, но молодое поколение Адамсов избежало общей участи: все дети выросли достойными гражданами. Однако, оглядываясь назад, Генри, подобно человеку, спасшемуся от неминуемой беды, считал это чудом. Факт этот говорил, пожалуй, о том, что дети Адамсов рождались, как птенцы, с природным чувством равновесия. В Новой Англии влияние семьи еще никого не спасало от гибели — напротив, не раз ей содействовало; влияния же извне калечили даже больше. Иногда вывозила школа, но исключительно потому, что оказывала обратное действие. Острая неприязнь детей к школе сказывалась положительно. Их страстная ненависть к школьной системе ценностей была сама по себе системой. Тем не менее тогдашняя школа пользовалась в обществе хорошей репутацией, Генри не на что было жаловаться. Да он и не жаловался. Он ненавидел школу, потому что там его, затерянного в толпе других мальчиков, принуждали зубрить тьму вещей, которые нисколько его не интересовали. Запоминал он медленно, с мучительными усилиями. К тому же сознание, что его память должна оспаривать школьные призы у более сильных запоминающих машин, угнетало его: ему беспрерывно доказывали не только, что у него слабая