Из-под выгоревшей фуражки текли за уши щекочущие струйки пота. Прилетела увесистая муха, крутилась перед лицом, жужжа настырно, норовила присесть ко рту поближе. Ее сдунешь — отлетит и опять лезет. Прихлопнуть бы. Но уже дана команда «смирно!». И стоишь в первой шеренге, на самом виду. Терпи, солдат, тебе не привыкать…
Подкатил автомобиль, из него вышел главком в белом кителе, осанистый такой. За ним — командиры, и один нарядный, в красной черкеске. Прошелся главком вдоль строя, приглядываясь внимательно, будто выискивал, высматривал, нет ли где непорядка хоть в чем-нибудь. В самые глаза упирался — Митрохин выдержал, только заморгал чаще и почуял, как загорелись скулы, — от этой давней напасти, приличествующей скорее барышням, вовек не излечиться.
С близкого расстояния он признал главкома, вспомнил, что видел его уже прежде, на Украине. Постарел главком с той недавней поры. Война хоть кого состарит… Вон где, оказалось, вынырнул. Тогда еще, помнится Митрохину, при Муравьеве подпоручик Лютич был. Теперь не видно, в свите незнакомые все. Может, убило Лютича, а может, еще куда подевался. Время такое, кидает людей на многие версты, раскидывает веером…
А главком уже обратно в автомобиль забрался и говорит речь. Голос зычный, а в строю тихо, слыхать хорошо.
— Товарищи красноармейцы! — выкрикнул главком новое, непривычное пока слово. — Доблестные солдаты великой русской революции! Весь мир содрогается от грозной поступи ваших железных шагов…
Ишь ты, изумился Митрохин, весь мир, выходит, содрогается. И шаги-то не какие-нибудь — железные! Это — в стоптанной, изношенной обувке. Многие кто в опорках, кто в лаптях с обмотками, у иных же одна внешняя видимость — сверху голенища и союзка, а споднизу ничего, никакой уже подошвы, считай что босиком. Интендант ихний проворовался, да двое придурков при нем пропили добро солдатское, вот и… Вчера только митинг был, хотели в расход их вывести да просто выгнали к такой-то матери. И приняли резолюцию, чтобы подобным расхитителям и пьяницам впредь не было места в рядах Красной Армии. Митрохин тоже проголосовал, резолюция ему понравилась. Только сапог из нее не сошьешь…
— Партия большевиков, — говорил главком, вцепившись одной рукой в борт автомобиля, в то время как другая его рука энергично рубила воздух в такт речи, — плечом к плечу с левыми эсерами и другими революционными партиями, ведет нас от одной исторической победы к другой. И там, где появляются наши боевые красные знамена, там белая контра не выдерживает и трусливо показывает нам свою изнеженную задницу, в которую ваша мозолистая рука без колебаний всаживает неумолимый штык!
На последние слова строй откликнулся веселым оживлением, Митрохин даже не удержался и гыкнул в полный голос, но тут же попритих, внимательно слушая столь залихватскую речь главкома.
— Солдаты революции! — продолжал тот. — Вы меня знаете, и я вас знаю. Вместе с вами, орлы мои, брал я Гатчину и Киев, отбивал Одессу. Теперь перед нами новая задача, я поведу вас к новым победам, и Советская Россия никогда не забудет наших подвигов! Я знаю, вам нелегко. Казнокрады и жулики посягают на самое святое — на солдатское обмундирование и на солдатский котел. Я буду беспощадно расстреливать в наших тылах этих паразитических вшей, сосущих нашу рабоче-крестьянскую кровь! Но нам с вами не привыкать к трудностям, дорогие мои орелики, мы с вами не какие-нибудь маменькины сынки и прочие буржуйские неженки…
Это так, подумал Митрохин, однако щи да каша — пища наша, а ослабнешь — не много навоюешь. И без исправной обувки далеко не пройдешь, как бы там ни содрогался от твоих железных шагов весь буржуйский мир. Может, он и несознательно рассуждает? Может, покойный Фомичев и сумел бы повернее направить ход его мыслей, но никакие другие мысли в ответ на речь главкома почему-то не возникали.
А главком, будто подслушав или угадав эти сомнительные мысли Митрохина, заявил вдруг:
— Могу вас порадовать, товарищи красноармейцы. В наших руках, и не где-нибудь, а здесь, в самой Казани, в подвалах банка, сосредоточен весь золотой запас республики, более сорока тысяч пудов чистопробного золота…
Строй едва не потерял равнение, услыхав такое.
— Что, братцы, потрясены? Я тоже, представьте себе, был потрясен, когда узнал. А что это значит, товарищи? Это означает, что каждому раненому красноармейцу власть Советов сможет выплатить по полтысячи золотых рублей, а семье каждого погибшего воина революции — по тысяче червонцев!
— Ура! — вырвалось у Митрохина, несколько голосов тут же подхватили было, но поддержали не все, получилось недружно, жидковато.
— А теперь, — обратился к строю оратор, — у кого какие жалобы? Не стесняйтесь и не бойтесь, главком Муравьев никого не обидит и в обиду не даст. Я желаю знать правду, знать все абсолютно… Ну, что же вы? Неужели нет никаких жалоб? Быть такого не может… Смелее, братцы! Ну?!
И Митрохин не удержался. Почувствовав, как против воли краснеет лицо, хотел было утерпеть, да не успел, и голос его прозвучал в возникшей тишине — не слишком громко, но достаточно четко.
— Обувки-то нету… — Спохватившись, добавил: —…товарищ главком.
Тот, со своего автомобиля, незамедлительно ухватил цепким взором остолбеневшего от собственной выходки солдата из первой шеренги. Ухватил, вперился и долго не отпускал. Митрохин с ужасом глядел в загоревшиеся недобрым огнем глаза грозного главкома, думая почему-то, что не миновать теперь расстрела за распространение паники, что Фомичев в такой ситуации ничего подобного себе не позволил бы, проявил бы выдержку.
Но Муравьев, поиграв с несчастным в гляделки, вдруг закопошился, завозился там, за бортом автомобиля, затем внезапным движением поднял перед собой пару хромовых офицерских сапог и прокричал:
— Обувки нет? Знаю! Ты прав, герой революции! Так возьми же мои сапоги, не побрезгуй! А твой командующий и в лаптях до победы дошагает…
— Ур-р-ра-а-а!!! — теперь уже дружно, всем строем.
Митрохин ощутил, как прихлынули к глазам слезы, и в крике пытался совладать с собою. Одного желал сейчас: чтобы какая-нибудь сволочь покусилась на жизнь главкома, а он, Митрохин, прикрыл бы его своею грудью. Или — чтобы главком сейчас, перед строем, приказал пойти на верную погибель за дело революции.
Но никто на командующего не покусился, никакого такого страшного приказа перед строем не последовало, а подошел к Митрохину тот нарядный, в красной черкеске, и — усмехаясь снисходительно — поставил прямо перед солдатом пару отличных сапог, с ноги самого главкома Муравьева.
В автомобиле зааплодировали, в строю снова всколыхнулось «ура!». А Митрохин растерялся и не знал, как быть…
Он плохо помнил, как уехал главком, как прозвучала команда «разойдись!». Теперь его окружили товарищи, поздравляли, шутили, хлопали по плечу.
— Ай да Митрохин!
А ему было не по себе. Как же так? Он, один из всех, простой рядовой Красной Армии, будет щеголять в хромовых сапожках… А другие? Такие же, как он, ничем не хуже его и даже более достойные — они-то как? По-прежнему в лаптях да опорках? А он — в хромовых? Неловко!
— Ну, чего приуныл? — тормошили его. — Радоваться надо, а ты…
— Дай, товарищ, поносить на вечерок, а? — то ли в шутку, то ли всерьез попросил один. — Только покажусь перед Дуняшей, к утру возверну в целости-сохранности.
— Да бери насовсем, — ожил Митрохин. — Бери, не жалко!
— Ты что? Это — не дело, это — брось!
— Бери, говорю! Не впору они мне. В подъеме жмут.
— Жмут, говоришь? — вмешался здоровенный боец, этакий Илья Муромец. — Давай их мне, Митрохин, моя лапа поболе твоей. На мне разносятся, после тебе впору будут.
Вокруг захохотали, понимая, что сапожки эти главкомовские на ножищу шутника-богатыря вообще никак не полезут.
— Нет уж, братцы! Возьмите их от меня, Христа ради. Кто желает, тот и носи на здоровье.
— Ну, Митрохин, не знали мы тебя…
— Ай да Митрохин!