презирают тебя, над тобой смеются, они удивлялись, насколько ты полон собой, какой ты индюк. Вот этот документ кладет конец твоей работе, твоей карьере, он означает для тебя тюрьму. Твое счастье, что я перехватил его и уговорил начальство не давать ему ход. Я сделал это, потому что твой отец — честный, порядочный человек, человек мужественный и принципиальный, который вернулся на родину, чтобы помогать нашему делу. На тебя мне плевать. Но мне твои родители дороги, я знаю, что они не переживут того, что могло бы с тобой случиться. Скажи им спасибо, что не сидишь, скажи им спасибо, что тебя не выгнали из партии, скажи им спасибо, что тебя не погнали с работы. А теперь поешь и подумай о том, кто ты есть. И запомни: твои «друзья» и КГБ, которым ты отказал в сотрудничестве, хотели снять с тебя голову за это, — он показал пальцем на бумаги, которые я все еще держал в руке. — Давай сюда… Головы они не получат. Но тебе все равно придется дорого заплатить за все это…
Я был раздавлен. То, что один из этой дипломатической четверки работал на КГБ, меня, в общем, не занимало. Но я испытывал глубочайшее отвращение к себе — за сковавший меня страх и еще за то, что Виктор Александрович был по сути прав. Да, я оказался набитым дураком, самовлюбленным индюком. Если бы я публично выступил по поводу антисемитизма, если бы я бросил вызов советскому руководству — другое дело, это в самом деле было бы мужественным поступком. Разумеется, учитывая обстановку тех лет, я в этом случае крупно рисковал бы, несомненно, понес бы серьезное наказание. Но такой поступок заслуживал уважения. Делясь же своими соображениями с иностранцами, я как бы доказывал самому себе, что я отчаянно смелый человек, но в действительности все обстояло ровно наоборот. Прав был Виктор Александрович, это свидетельствовало о моей глупости, поскольку моей «аудитории» мои откровения были совершенно безразличны. Они лишь использовали меня — с полного моего согласия…
Несколько слов о моих «друзьях» из КГБ.
Как-то вечером 1956 года, когда со мной жили Иосиф Давыдович и Нина Павловна, мне позвонил человек, который представился знакомым моего отца и сказал, что привез от родителей посылку. «Не смогли бы вы забрать ее завтра? — поинтересовался он. — Скажем, часов в пять в гостинице «Урал» в Столешниковом переулке». Даже по низким гостиничным стандартам того времени «Урал» считался второразрядной гостиницей. Обычно там останавливались командированные «толкачи», приехавшие в Москву, чтобы выбить для своего местного начальства какие-нибудь поблажки. Загранработники же являлись элитой, положению которой «Урал» явно не соответствовал. Но об этом я подумал лишь после…
Поднявшись на два пролета (лифта не было) и пройдя по каким-то запутанным и бесконечным коридорам, я наконец нашел нужный номер и постучался. «Войдите», — раздался голос. Я открыл дверь. За столом сидели двое мужчин, один из которых встал, подошел, поздоровался со мной за руку, потом обошел меня и запер дверь. Второй поднялся из-за стола и, когда я приблизился к нему, вынул из нагрудного кармана красную книжечку, сунул ее мне в лицо и сказал: «Комитет государственной безопасности. Садитесь».
Дальнейшее вспоминается как дурной сон. С одной стороны, это походило на бездарный американский фильм о КГБ. С другой, невозможно было поверить в происходящее, потому что подобные фильмы не имеют ничего общего с реальной жизнью. С третьей стороны (которой не бывает, но вспомним, что это был дурной сон, а там возможно все), это-таки происходило.
Все началось с вопроса:
— Что ж, Владимир Владимирович, расскажите о себе.
Разные люди по-разному пытаются скрывать свой страх, а я был перепуган до полусмерти. В таких случаях я делаюсь предельно наглым — это мой способ защиты.
— А что рассказывать? — ответил я, — Вы небось и так все знаете.
— А вы все-таки отвечайте на наши вопросы и рассказывайте, — последовал ответ, причем тон был явно угрожающий.
В течение четырех часов они допрашивали меня по поводу разных обстоятельств моей жизни. Если я опускал какую-либо подробность, мне напоминали о ней. Они и в самом деле помнили обо мне больше, чем я сам. Постепенно я стал понимать, что с первого дня моего приезда в СССР за мной следили, меня изучали, что какие-то мои близкие знакомые стучали на меня, сообщали все, что я говорил и что делал. Они знали о вещах совершенно личных и даже интимных. Например, им в деталях был известен мой роман с Женей… Тот, кто запер дверь, исполнял роль «хорошего полицейского». Он был невысокого роста, плотного телосложения, с мелкими и совершенно не запоминающимися чертами лица. На губах то и дело появлялась и исчезала улыбочка, все его движения были суетливыми, казалось, он, как спортсмен, делает бесконечное множество финтов. Говорил он мягко, примиряюще. Пожалуй, самой выдающейся его чертой было рукопожатие — жесткое и сильное, словно тиски.
Коллега его исполнял партию «плохого полицейского». Высокого роста, худой, лысеющий, с совершенно черными глазами и жестким неулыбчивым ртом, он сидел на стуле в позе кобры, изготовившейся к броску.
В их руках я оказался простым инструментом. Как только я начинал проявлять признаки раздражения, «добрый полицейский» Николай Антонович делал финт и вставлял нечто успокаивающее. Как только я обретал равновесие, «злой полицейский», имени которого не помню, выплевывал нечто такое, что начисто лишало меня покоя.
После того, как были рассмотрены в мельчайших подробностях все детали моей жизни, «злой полицейский» встал и торжественно сказал:
— Вам предлагается сотрудничать с Комитетом государственной безопасности. Что скажете?
Растерявшись, я спросил, что это означает, в чем должно заключаться мое сотрудничество? Очевидно, это была неправильная реакция на его предложение. Скорее всего, мне надлежало броситься им обоим на шею с восторгом и благодарностями. Он уничтожающе посмотрел на меня и ответил:
— Об этом вам скажем тогда, когда сочтем нужным. Но пока это означает, что вы будете сообщать нам сведения об иностранцах, с которыми встречаетесь, и о студентах, с которыми учитесь. Понятно?
И вот тут я действительно растерялся. Неужели эти люди, досконально меня изучившие, решили, что я могу быть стукачом? Неужели они рассчитывали на положительный ответ? Я был настолько задет этим, что с трудом сдерживал ярость. Стараясь сохранять спокойствие, я произнес:
— Что касается моих товарищей по учебе да и вообще советских граждан, то не может быть и речи, чтобы я доносил на них. Это не обсуждается. Что до иностранцев, то обещаю: если я когда-нибудь встречу человека, который покажется мне подозрительным, я сообщу об этом вам. Но я отказываюсь говорить о тех иностранцах, с которыми дружу.
— Ты, парень, не валяй дурочку, — прошипела кобра, внезапно переходя на «ты», — а то пожалеешь.
— Ну, он и не валяет дурочку, — возник Николай Антонович, — просто он еще совсем молодой человек с понятиями о чести. Ему надо дать время на обдумывание.
Первый кивнул и сказал:
— Помни: о нашей встрече никому ни слова. И помни о том, что разглашение государственной тайны карается законом.
— А если скажу? — нагло ответил я. — Например, моему отцу? Что, расстреляете меня?
Кобра ухмыльнулась и ответила:
— Будешь просить, чтобы тебя расстреляли.
Потом он подошел к двери, отпер ее и жестом предложил мне выйти вон.
Его я больше никогда не встречал. Но в течение нескольких лет Николай Антонович поддерживал со мной связь. Как правило, он назначал мне свидания в доме на Пушкинской площади, в котором располагался ломбард, — напротив здания Генеральной прокуратуры. Там была явочная квартира. Николай Антонович расспрашивал меня о разных людях, о политических настроениях тех кругов, в которых я вращался. Я давал всем исключительно положительные характеристики, а политические оценки были только мои, часто весьма критические. Как-то после очередной встречи, незадолго до моего дня рождения, Николай Антонович встретился со мной специально, чтобы подарить мне недавно вышедший и абсолютно не доступный для большинства людей том произведений Кафки. Он хранится у меня по сей день, и каждый раз, замечая его, я задумываюсь над иронией ситуации: офицер КГБ дарит мне книгу человека, который как никто другой описал ужасы доведенной до абсолюта государственной репрессивной машины. Это был очередной финт? Или, быть