открытой башне головного танка, с торчащей изо рта папиросой, с опущенной, как у рвущегося на противника быка, головой, с натянутым на левое ухо беретом, — картина для меня не менее вдохновенная, чем знаменитая «Марианна» («Свобода на баррикадах») Делакруа.

Глядя сквозь меня полными страдания глазами, она рассказала мне, что сотворили фашисты с ее любимым Павловским дворцом.

— Они срубили весь дворцовый парк, все дубы, клены, березы, посаженные двести лет назад. Они мочились и испражнялись в залах и покоях дворца, они испещрили стены матерными словами и гадкими рисунками. Они разрубили бесценные предметы мебели для того, чтобы топить печки. Они уничтожили все, что могли, — полы, стены, зеркала. Эти представители «высшей арийской расы» повели себя хуже гуннов.

Возможно вы, уважаемый читатель, бывали в Павловске или еще побываете. Красота дворца поражает, в голову не придет мысль, что в 1944 году здесь были руины. Если бы не Анна Ивановна Зеленова, реставрация дворца оказалась бы невозможной. Здание восстановили бы, наполнили бы предметами того времени, но отреставрировать, вернуть в то состояние, в каком он некогда был, с учетом всех мельчайших деталей — нет, этого не сделали бы, не имея под рукой образцов всех оригиналов, тех самых образцов, которые собрала и увезла эта уникальная женщина. Я преклоняюсь перед теми художниками, которые годами совершали эту кропотливую работу — работу, говорящую о патриотизме в самом возвышенном и прекрасном смысле этого столь часто извращенного понятия. Я восхищаюсь жителями Павловска, да и всей страны, посылавшими скудные свои деньги на восстановление, тратившими силы и время на уборку разрушенного парка, на посадку деревьев. Сегодня Павловский ансамбль — это краса и гордость страны, не просто исторический объект, а памятник целому народу. Но прежде всего это памятник Анне Зеленовой. Я не верю в загробную жизнь, но хочу думать, что где-то витает ее дух с дымящимся вонючим «беломором» во рту, со съехавшим к левому уху, словно нимб подвыпившего святого, беретом лавандового цвета; он витает и смотрит глазами, полными восторга и удивления, на свой рукотворный памятник.

Не так давно, читая газету International Gerald Tribune (от 6 октября 1989 года), я набрел на статью под заголовком «Второе рождение неоклассического великолепия России». Статья была о Павловске, о его дворце. Прочитал я ее с огромным удовольствием, радуясь тому, что наконец-то Анна Ивановна получает международное признание. Но о ней не нашел ни одного упоминания. Последний абзац статьи гласил: «То, что Павловск отреставрирован столь великолепно, — конечно же, огромное достижение, и туристы должны испытывать чувство благодарности по этому поводу. Тем не менее, несмотря на то, что Советский Союз стал значительно более свободным, весь этот мрамор, эта позолота, эти шелка странным образом диссонируют с жизнью страны, в которой, несмотря на перестройку, серость и нищета все еще повсеместны. Невозможно не задаваться вопросом: не является ли эта великолепная реставрация всего лишь позолоченным суррогатом художественной свободы?»

Что сказать на это? Долго ли еще будут западные газеты и журналы настаивать на том, что любую позитивную информацию о Советском Союзе необходимо корректировать, непременно добавляя в бочку меда ложку дегтя?

Мария Владимировна Степанова и Анна Ивановна Зеленова. Две ленинградки, две судьбы среди целой мозаики, заполнившей страницы специального номера журнала и составившей историю града Петра, города Ленина, колыбели трех революций.

Я очень гордился нашим трудом, но руководству АПН он не понравился. «Почему так мало говорится о руководящей роли партии? — спросили меня. — Почему вы столько написали о бедах и трагедиях? Где присущий нам оптимизм?» Номер все же вышел, было слишком поздно менять его, но из него выбросили целые куски, в частности, тот, который объяснял подлинные причины неслыханного голода, приведшего к смерти около миллиона жителей, — повинны были и партийные органы, и военные, совершенно не подготовившиеся к германскому наступлению…

Во времена маккартизма в Америке замечательный киносценарист Далтон Трамбо, один из так называемой «голливудской десятки»[22], написал небольшой памфлет под названием «Время жабы». Оказывается, древние римляне придумали рецепт, чтобы легче было жить, когда наступали плохие времена, — надо было съесть живую жабу. Сколь бы отвратительным ни было время, оно не могло быть отвратительнее поглощения живой жабы. Съешь ее, и все остальное покажется не таким уж мерзким, — так советовали современники Юлия Цезаря. Для американцев маккартизм являлся «временем жабы». Для меня — и не только для меня — таковыми стали годы правления Брежнева.

Кастрация специального номера Soviet Life была лишь предвестником последующих перемен. Это походило на первое дуновение холодного ветра, от которого поеживаешься, но потом забываешь, ведь до зимы еще, кажется, далеко. А холода наступали.

Вскоре Театр на Таганке и Юрий Петрович Любимов оказались на мушке у государственной цензуры. Пьесы кромсались, запрещались, каждая новая постановка превращалась в борьбу не на жизнь, а на смерть между Таганкой и бюрократическим аппаратом, представленным в данном случае Министерством культуры. Аппарат всегда стремился к единообразию, все, что отличалось, все, что «вытарчивало», перемалывалось. Таганка и в самом деле «вытарчивала». В свое время Любимова расстреляли бы либо задавили, как, например, задавили Михоэлса. При более «гуманном» правлении Брежнева его вынудили покинуть страну, да и не только его. Десятки советских художников, писателей, поэтов, режиссеров, ученых постигла та же участь. Впрочем, слово «вынудили» следует употреблять осторожно…

Весной 1987 года я оказался в Голливуде, куда американские кинодеятели пригласили небольшую группу своих советских коллег (меня включили в делегацию по настоянию тогдашнего первого секретаря Союза кинематографистов СССР Элема Климова, считавшего, что мое знание Америки и моя известность среди американцев могут пригодиться). Нас приняли исключительно радушно, в нашу честь устраивали банкеты, и я хорошо помню, как на одном таком банкете Климов подчеркнуто и публично отказался от общения с Андроном Сергеевичем Кончаловским, который за несколько лет до этого уехал работать в Соединенные Штаты. Потом я спросил Климова, почему он так поступил, и он ответил: «Понимаешь, Андрон пошел по пути наименьшего сопротивления. Пока мы воевали, пытались делать честные картины и получали по башке от бюрократов, а многие из нас и голодали, потому что эти сволочи лишали нас права на работу, он женился на француженке и удрал. И не вернулся. Благодаря папе ему сохранили гражданство, да и вообще не предали анафеме, как случилось с другими, например, с Тарковским. Когда было тяжело и страшно, он струсил, а теперь, когда времена изменились, он хочет пристроиться к тем, кто дрался за эти перемены. И я ему в этом деле не помощник!»

* * *

Я знаком с Андроном с 1957 года. Это, безусловно, один из самых умных, эрудированных и интересных людей, каких я когда-либо встречал. Я не могу сказать, что мы с ним близкие друзья. Скажу больше: я не уверен, что у Андрона вообще есть близкие друзья. Но у нас вполне приятельские отношения. Я привел этот эпизод, потому что считаю важным сегодня напомнить, чем являлся «железный занавес», каких неимоверных усилий стоило получить разрешение на выезд, и показать, как некоторые люди — в том числе такие порядочные и честные, как Элем Климов, воспринимали отъезды подобного рода. Я не согласен с Климовым. Я неоднократно говорил и повторяю: всякий человек имеет право уехать куда хочет и вернуться когда хочет. Но в то же время мне его реакция совершенно понятна.

* * *

Отец Кончаловского — Сергей Владимирович Михалков, писатель средненький, но выдающийся оппортунист, человек, презираемый всеми мне знакомыми представителями советской интеллигенции, человек, щедро награжденный властью за полное отсутствие каких бы то ни было принципов — кроме принципиального прислуживания власти предержащим. Он имел в брежневские годы значительное влияние и «выход» на кого угодно, и нет сомнений, что он прикрыл Андрона. Хотя я не удивился бы, узнав, что он при этом больше исходил из соображений собственной безопасности, нежели из нежных отцовских чувств, — ведь если бы в историю влип его сын, его призвали бы к ответу.

* * *

Я хорошо помню рассказ Маршака о том, что где-то в 1935 году к нему пришел мало кому известный Михалков с детским стихотворением, в котором все издевались над несуразно высоким дядей Степой. Маршак — с его слов — переписал стихотворение и вернул его Михалкову в том виде, в каком его все знают.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату