— Ничего страшного, мы еще даже не начали играть, — бросил я ему с последней грубостью, потому что было чудесно сознавать, что кому-то еще страшнее, чем мне, это очень успокаивало.

— На помощь! — прошептал он, потому что он знал, что если кричать, то будет все то же самое.

— Смерть легавым, — предложил я, чтобы возложить всю ответственность на собак и самому остаться чистеньким.

— Я никогда не был в Уганде, — твердо заявил он, и он говорил правду, потому что зачем ему было туда ездить, повсюду одно и то же.

— Они подадут вам это на завтрак, — пообещал я ему, потому что раз уж так обстоят у нас дела, то разницы между концом света и настоем ромашки не видно.

И тогда я заметил, что происходило в углу комнаты, немного в стороне от нас. Нини пыталась хапнуть Ажара. Нини, как явствует из ее имени, терпеть не может наличия литературных произведений, в которые бы она не пролезла. Если есть надежда, она просто заболевает. Нини пытается с незапамятных времен, и чем дальше, тем больше, заграбастать каждого автора, каждого творца, чтобы отметить его творчество ничем, поражением, отчаянием. У воспитанных людей ее зовут нигилетка, от чешского слова Нихиль, нигилизм, но мы зовем ее Нини, с большой буквы, потому что она терпеть не может, когда приуменьшают ее роль. В этот момент на ковре она пыталась оплодотворить себя Ажаром, чтобы впоследствии нарожать ему деток из ничего.

Ажар защищался как лев. Но с Нини всегда есть соблазн не сопротивляться, дойти наконец до дна ни-ничего, где находится мир без души и совести. Единственный шанс выпутаться для Ажара был в том, чтобы хорошенько доказать свое небытие, свое состояние как бы вроде пустышки, полное отсутствие человеческого подобия, достойного подцепить такую заразу, как Нини, поскольку ничто по техническим причинам никогда не трахается с ничем. Или, наоборот, открыть на поле битвы что-нибудь настоящее, откровенное, и при этом прикрыть свое сокровенное, я хочу сказать, как рыцарь Байярд Далабри с поднятым забралом, а против него Нини с открытым передком, — поднять забрало и отречься от всякой пустоты и звона, в которых гнездится Нини и откладывает яйца, для того чтобы они лопались и заливали все своей гнилью. Я держал руку Анни в своей, как в самых старых любовных штампах, которых никаким пятновыводителем не выведешь. Я думал о людях, которые любят друг друга, и Ни-ни корчилась на полу в ужасных судорогах и никак не могла найти пустоту в гулкой темной цистерне, звенящей смертью в вечно будущей жизни.

Я снова выкарабкался, и не в последний раз. Между жизнью и смертью идет борьба литературных приемов.

* * *

Я злился, потому что Тонтон-Макут перестал меня навещать, звонить и донимал меня из Парижа полным равнодушием. Я советовался с Анни, но эта дочь Лота была непоколебима, как соляной столп.

— Он занят.

— Я знаю, что занят, с ног до головы захвачен собой. Он что, не помнит, что такое Сопротивление? Пора вспомнить. От него ни слова, ни звука. Я ведь могу и подохнуть.

— Он очень тебя любит.

— Любит, как же. Не понимаю, что я ему сделал.

— Он тебя ни в чем не упрекает.

— Да, ему плевать.

— Как только ты его видишь, ты говоришь ему черт знает что.

— Я пытаюсь говорить шиворот-навыворот, может, так получится сказать что-то вроде правды.

— Он прекрасно понимает, он всегда говорил тебе, что надо писать, заниматься творчеством…

Я повторял, око за око, книга за книгу:

— Я говорю шиворот-навыворот, это попытка сказать подлинное слово…

— Да, но поскольку он шиворот-навыворот не говорит и даже считает, что все одно, что в лоб, что по лбу, вам надо попытаться найти общий язык. Ты говоришь шиворот-навыворот, он — прямо, я, право, не вижу, в чем разница, что вас разделяет и что вам мешает понять друг друга…

— Я не прошу его понять меня, совершенно не прошу. И никого не прошу. Еще чего не хватало. Зачем ты мне говоришь такие гадости?

— Но что тогда тебе от него нужно?

— Ничего не нужно.

— Врешь, но слабо — не убеждает. — Она улыбнулась. — Смешные вы оба. Ну просто отец и сын.

Тут я взорвался:

— Твою мать, я запрещаю тебе нести такой бред!

— Ты не имеешь права запрещать мне нести бред. Сейчас Международный год женщины. У нас такие же права, как у вас.

— Был бы он и вправду моим отцом, он был бы просто подонок, нет ему прощения, так с человеком поступить нельзя.

— О чем ты? Что он тебе сделал?

— Ничего. Я знаю. Не зачинал, не усыновлял, когда мне было двенадцать лет. Ему не в чем себя упрекнуть. Но он слишком часто дает мне это почувствовать. Он безупречен. А безупречных людей не бывает. В глубине души он дерьмо. Безупречные люди — это просто те, кто не знает себя до конца.

— Не думаю, что он себя не знает. Он всегда немного грустен или ироничен.

— Ироничен? В тысяча девятьсот семьдесят пятом году? Каким же надо быть скотом…

— Сейчас семьдесят шестой.

— Все одно и то же. Мы топчемся на месте.

— Не заводись, Поль. Котик умер. Его не воскресить. Ни тебе, ни ему, ни кому другому. Я молчал. Она права. Котята умирают, потому что вырастают.

— А еще доктор Христиансен открыл мне одну неожиданную вещь. Я узнал, почему Тонтон-Макут проходил курс дезинтоксикации в копенгагенской клинике.

Не из-за сигар.

Он хотел бросить писать.

Я был потрясен. Со мной случилось самое маленькое удивление в жизни. Я ошибался. Он не был витринным продажным литсексапильным донжуаном. Он боролся, он хотел быть по-настоящему. Он стремился, как я. Искал конца утопии. Но я не спешил сдаваться. Я сказал Анни:

— Он не курит травку, не колется, не пьет… Он ни за что не хочет чувствовать себя другим, посторонним себе… Это самовлюбленность. Алкоголь и наркотики, видишь ли, сделали бы его иным, кем-то другим, а этого он ни за что не хочет… Он обожает себя и не выносит разлуки с собой.

— Я никогда ничего не понимала в ваших отношениях. Прямо инцест какой-то.

У меня по-прежнему бывали довольно жуткие страхи. Доктор Христиансен считал, что это не страх, а состояние тревоги, но я думаю, что он мне просто зубы заговаривал. В такие минуты Алиетта вставала и начинала гладить стул, стол, стены, чтобы я успокоился и увидел, что они добренькие и совсем ручные, не набросятся на меня и не разорвут в клочья.

Больше всего я боюсь стульев, потому что их форма — намек на человеческое присутствие.

* * *

А назавтра вдруг сбылась во всем своем ужасе моя самая дорогая навязчивая идея, за которую я по слабоумию ответственности не несу. Позвонил парижский издатель:

— Ажар, у меня хорошая новость. Спецкор от мира сего, госпожа Ивонн Баби, совершит спецприезд в Копенгаген, чтобы взять у вас интервью.

До меня не сразу дошло.

— В Копенгаген? А что, я не в Бразилии? Я сам читал в газетах.

— Послушайте, Ажар, Бразилия далеко, и ехать туда дорого. Зачем отправлять туда Ивонн Баби, если ни вас, ни ее в Бразилии нет?

Я завопил изо всех сил, потому что в беллетристике обязательно нужно поддерживать главного героя и не допускать накладок:

Вы читаете Псевдо
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату