остатки стыдливости, мешающие ему вот так, в лоб, рассуждать об измене, прикидывая выгоду. Сказал бы иначе: тебе и Варбургу не хочется делиться с Фогелем лаврами. Он мелковат чином для ваших кругов и слишком нагл, чтобы дать обойти себя на повороте… Одно неясно: как далеко готов ты зайти во имя своих прибылей?»
— Руно, — говорю я и замолкаю, дав Эрлиху время уловить идею. — Золотое руно.
— Это метафора?
— Угу, — бормочу я, выбирая гущу из чашки. — Я ваш должник, Эрлих. Вы подарили мне притчу, не получив взамен равноценной.
— Я весь внимание.
— Было так, — начинаю я и рассматриваю чашку на свет: незабудки на фарфоре прозрачны, как живые. — Некий аргонавт, обуянный завистью и желанием выдвинуться, обвинил своих товарищей в краже золотого руна. Руно действительно пропало, но Зевс не питал определенных подозрений. Или наоборот; он верил всем. Но наш аргонавт трубил во все рога и тыкал пальцем в грудь предполагаемого вора. Что же сделал Зевс?
— Что он сделал? — машинально повторяет Эрлих.
— Послал ревизоров с Олимпа, чтобы те незаметно осмотрели поклажу аргонавтов. И они нашли руно. Где бы вы думали?
— У горлопана?
— Браво, Эрлих! Истина гласит: громче всех кричит тот, кто украл кошелек… Зевс был мудр, и боги- ревизоры не ссылались на его приказ. Уже в те стародавние времена во всех мало-мальски серьезных учреждениях, а на Олимпе и подавно, существовали правила по соблюдению режима секретности. Именно соблюдением правил и интересовались ревизоры. В порядке ли свитки, доверенные аргонавтам, там ли лежат, где нужно? А руно нашлось аб-со-лют-но случайно. Остальное — в части реакции Зевса и кары для вора — вообразите сами… Ну как, хороша притча?
— Как называлось в те поры руно?
— Фунты стерлингов, по-моему…
— А вы не думаете, что в конечном счете аргонавт, помянутый вами, сумеет доказать невиновность?
— В другом месте, Эрлих. И по прошествии долгих недель. И главное: даже очистившись, он все-таки не отмоется до конца. Ничего так не прилипчиво, как клевета.
— Допустим… — начинает Эрлих и умолкает.
Я не делаю попыток подтолкнуть его на продолжение. На усвоение и переваривание любой идеи требуется известный срок. В конечном же счете, сдается мне, чины СД, уполномоченные Варбургом, обнаружат в столе или несгораемом шкафу штурмфюрера Фогеля энную сумму английской валюты. И тогда…
— Слово за Зевсом! — говорит Эрлих и разом выпивает чашку остывшего кофе. — Я принес вам набросок дезы, Огюст. Просмотрите бумаги, не допуская к ним Больц. Ни одна строчка не должна попасться ей на глаза. Сумеете?
— Постараюсь.
— Хирург приедет с утра.
Эрлих встает и, забыв, что на нем штатское, пытается поправить несуществующую портупею. Вид у него как у гладиатора, идущего на схватку с нубийским львом. Не завидую я Фогелю!
9. ИСКУШЕНИЕ ОДИССЕЯ — АВГУСТ, 1942
Не завидую я Фогелю. Но и мне несладко. Каша сварена слишком круто, и ею легко подавиться… Один… Абсолютно один. А так нужен добрый совет, данный непредубежденным другом. Будь рядом Люк, мы обсудили бы все «про» и «контра» и, как знать, не пришли бы к выводу, что Огюсту Птижану пора начинать искать лазейку, чтобы улизнуть… Риск. С каждым часом он растет в геометрической прогрессии… Чего я жду? Сначала выторговал у судьбы время, чтобы любой ценой связаться с Анри Ларшаном и предупредить о двадцать пятом. Без листков из портфеля Це-Ку-Зет превращалась в ненужный, железный ящик, напичканный лампами, конденсаторами и сопротивлениями. Таблицы связи — на август и сентябрь. Теперь они у Люка вместе с адресами связных. В принципе Люк отлично справится без меня, и Центр будет, как и прежде, получать информацию в установленные дни и часы… Будь объективен, Огюст! Пора кончать. Ты добился и второй цели оттянул все внимание Эрлиха на себя, вселив в него надежду на успех перевербовки. Две недели — срок достаточный, чтобы Люк перестроил группу, сменил квартиры, явки, шифры. Ниточка связи, тончайшая, как паутинка, оставленная им для тебя на самый крайний случай, ни при каких обстоятельствах не выведет Эрлиха из лабиринта. Он может до скончания века ломать голову, нащупав ее, но так и не догадаться, кто стоит на другом конце… Все так… Тогда ответь, Огюст: зачем продолжает существовать резидент СИС Стивенс? Уж не обольщаешься ли ты иллюзией, втройне опасной потому что Эрлих охотно поддерживает ее и силится придать ей вид реальности!.. Давай прикинем… Что ты знаешь об Эрлихе? Ничтожно мало фактов и зыбкие догадки и умозаключения, могущие быть ошибочными от «а» до «я». Ну, лицо без шрамов, интеллигентность, туманные намеки штурмбаннфюрера на заинтересованность в послевоенном благополучии — посылки, на основе которых воображение выстроит не один, а тысячу силлогизмов. А не получится ли по печально знаменитому правилу софистики: конь имеет четыре ноги и стол имеет четыре ноги, значит, стол — это конь?…
Я валяюсь на кровати одетый и одну за другой курю дерущие горло «Голуаз». Остатки наркоза, не выветрившиеся за три часа, вызывают у меня приступы тошноты… Рано утром хирург, доставленный Эрлихом, без промедлений отвез меня в военный госпиталь Дю Валь-де-Грас, и — чик-чирик! — Огюст Птижан остался без трех пальцев на левой руке. «Через сутки было бы поздно, — сказал хирург, когда меня клали на каталку, чтобы отправить в операционную. — Какой коновал вас пользовал?» Он принимал меня за немца и был приисполнен сочувствия. Мне наложили на лицо марлевую маску и заставили считать. Айн, цвай… зекс, зибен… Эфир пах раздражающе сладко. Это был отчаянный момент; погружаясь в пьяное, развеселое забытье, я успел подумать, что под наркозом люди не только поют, плачут и хохочут, но и говорят… и, как правило, на родном языке… Очнувшись, я увидел отчужденное лицо хирурга. «Англичанин?» — спросил он. «С чего вы взяли!» Хирург возмущенно повернулся к вошедшему в операционную Эрлиху:
— Вы знаете, что он тут нес?… О какой-то Алисе из Страны Зеркал, и называл своим другом Люиса Карла.
Эрлих усмехнулся, поправил:
— Кэролла. Все в порядке, штабс-артц! Не беспокойтесь!..
Он и здесь гнул свое, щтурмбаннфюрер Эрлих! При операциях, вроде моей, вполне можно было обойтись местной анестезией; эфирная маска — не сомневаюсь! — была предложена Циклопом. Он не мог не знать, что люди говорят под наркозом, а если и не знал, то у СД достаточно специалистов, способных проконсультировать Эрлиха в тонкостях медицины…
В тридцать восемь лет — инвалид… Когда-то я недурно играл на пианино… Когда — тысячу лет назад?
— Та-ра-ра-та ле-ля-ля!.. — вертится у меня на языке песенка с давно забытой Огюстом Птижаном пластинки. Она мешает думать об Эрлихе и вещах более насущных, чем игра на пианино… Микки с вязаньем в руках неотступно следит за мной из угла, куда Эрлих, уходя, усадил ее с наказом немедленно звонить, если мне станет хуже.
— Придется полежать, — сказал он. — Я еще заеду к вечеру. Радуйтесь: вы, кажется, не ладили с Фогелем? Так вот у него изрядные неприятности!
Микки навострила уши.
— Да, да, — сказал Эрлих раздраженно. — Это и вас касается, шарфюрер Больц! Вы, по-моему, любили таскаться с Фогелем по ночным кабачкам? Не припомните ли, чем он расплачивался?
Микки возмущенно передернула плечами.