как решили. Я захвачу с собой некоторые документы, и ту дезинформацию, которую вы проконсультировали. Как считаете, она убедит его?
— Надеюсь. Но почему вас интересовали мои рубашка и чепчик?
— Хотите коротко? Шестнадцатое — срок Шелленберга… Стивенс, будьте паинькой и сделайте все, чтобы мсье Люк завтра ушел отсюда успокоенным. Не спугните его.
Я громко щелкаю пальцами.
— О-ля-ля! Люк опытен и знаком с методами слежки. Вы не прогадаете с «хвостами»? Попадись они Люку на глаза…
— Не попадутся. Его поведут так, что и с четырьмя глазами он не найдет за кормой ничего, кроме чистой струи.
— Очень образно, — говорю я, выбирая языком из рюмки последние капли перно.
Спать мне уже не хочется.
Люк позвонит ровно в девять утра…
12. КТО ЕСТЬ КТО! — АВГУСТ, 1944
…Люк позвонит ровно в девять утра.
Сейчас семь без нескольких минут. Микки хлопочет в кухне, звенит посудой и что-то напевает, а я в шлепанцах на босу ногу слоняюсь по спальне, убивая время. Дом просыпается, наполняясь звуками. Все этажи встают примерно в один час. Никого из соседей я не видел в глаза, но по меньшей мере о четверти из них знаю немало. Надо мной живет семья, где трое детей. По утрам я слышу их голоса, топот ножек, возню. Изредка стучат каблуки взрослых: чок-чок-чок — женские легкие; и звонкое цок-клац, цок-клац — мужские, с подковками. Муж скорее всего военный; штатские не носят обуви с металлическими накладками на каблуках, и у мысков… Подо мной расположился одинокий музыкант — неудачник, должно быть. Стоит послушать, с каким прилежанием терзает он от зари до заката свою скрипку, сбиваясь на одних и тех же местах, чтобы понять — Паганини из него не получится… Напротив — старая чета; через дверь я слышу иногда, как они, собираясь на прогулку, подолгу стоят на площадке. «Где мой зонт, Софи?» — «О дорогой, держись за перила… Умоляю, будь осторожнее!» — «Обопрись на мою руку, Софи… вот так… Боже, какая крутая лестница».
Весь низ, до бельэтажа, занимает магазин. Рядом с его дверью наш подъезд, узкая дыра, плохо освещенная; в комнатке консьержа закопченные стекла в свинцовом переплете и окошечко для ключей… Обычный доходный дом, где люди с достатком занимают бельэтаж, а повыше селятся те, чей имущественный ценз убывает прямо пропорционально очередности этажей…
Я слоняюсь по комнате, и события последних двух недель проецируются в моем сознании мутными, смазанными кадрами. Похоже на то, как бывает в дешевых киношках, где пропойца механик вечно забывает наладить аппаратуру, лента то и дело рвется, изображение скачет и меркнет, а зрители свистят и кричат: «Рамку! Рамку!»
В моей ленте крупным планом мельтешит узкое лицо Циклопа с длинным породистым носом и золотыми очками… Бумажка в два фунта стерлингов свела нас. Заурядный случай, предусмотреть который не в силах был бы ни один прозорливец. В деле, которым занят я, любая мелочь опасна, а человек — только человек, и ему не дано объять необъятное. Я тысячу раз мог «засветиться» до того дня и столько же раз избегал провала. Случайность, как ни странно, всегда двояка в своих последствиях — единство противоположностей, что ли… Наверное, так. Эрлих считает, что я родился в рубашке. В чепчике, на крайний случай. Звонок Люка представляется ему именно случайностью, помогающей Птижану на какое-то время избежать путешествия в Берлин, где на Принц-Альбрехтштрассе некто Мюллер «папаша Мюллер» из гестапо ждет Огюста, чтобы вытянуть из него все касающееся связи с бригаденфюрером Варбургом… Ничего, подождет. Я слишком долго готовил свою
Трудно мне сейчас. Честно говорю: трудно… А что было легко? Даже такая вещь, как записка Люку, стоила мне нервов и ухищрений. Эрлих позаботился, чтобы в квартире имелось все, кроме письменных принадлежностей. Я незаметно обшарил ее в первые же сутки и не нашел ни клочка бумаги за исключением туалетной. Да, он педант, штурмбаннфюрер Карл Эрлих — чисто германское достоинство. Даже осколка грифеля он не оставил Птижану. Но и другие эсэсовцы тоже были педантами: выпуская Огюста на свободу, они вернули ему абсолютно все отобранное при аресте. В том числе и превосходное вечное перо фирмы «Монблан». Я писал записку в клозете в несколько приемов. Надо было уместить порядочный текст на прямоугольнике величиной в две этикетки «Житана». И это мне удалось — Микки ничего не заподозрила… Дупло каштана на бульваре Монмартр, вполне естественный полуобморок, присутствие Эрлиха — вот так и родилась моя
Я забираюсь в постель и открываю роскошный том Розенберга. «Миф XX столетия» и гитлеровскую «Майн кампф» Микки принесла с собой. Чтение их, очевидно, должно было скрасить досуг Огюста Птижана. С томиком в руке я вытягиваюсь на хрустящей от крахмала простыне и придаю своему лицу выражение, близкое к глубокой заинтересованности. Микки очень нравится, когда я взахлеб зачитываюсь ее богами.
Интересно, сведет ли еще Огюста Птижана судьба с шарфюрером Лоттой Больц? Скорее всего да. Зато Гаука и Фогеля я вряд ли увижу. Не скрою: при мысли об этом Огюст не испытывает чувства скорби. Единственное, чего я им обоим желаю, — скорейшей смерти во здравие неарийской части человечества.
Приготовил ли Эрлих сюрприз — вторая мысль, занимающая меня и, пожалуй, концентрирующая на себе все внимание. Не верится как-то, что штурмбаннфюрер станет придерживаться программы, выработанной им при участии Птижана. Я не удивлюсь, если он приедет задолго до двенадцати и не один… Варбург?… Прибудет он сюда или нет?… Здравый смысл подсказывает, что бригаденфюреру рано еще выходить из тени, но с этими господами из РСХА никогда нельзя быть уверенным ни в чем…
«Хватит! — говорю я себе. — Лежи спокойненько и не ломай голову…» Книжка, переложенная зеленой лентой, летит на пол, и Огюст Птижан, повернувшись на правый бок и поудобнее пристроив поверх одеяла белую култышку, закрывает глаза и заставляет себя дремать… Неудачник этажом ниже выводит скрипичные рулады, а Микки в кухне напевает: «Три козочки паслись на берегу… Три козочки с серебряными рожками…» Перед глазами у меня проплывают серые тени, и материнская рука забытым теплом согревает щеку… Кто бы знал, как я хочу домой!..
«Кофе сварен, сынок…» — говорит мать…
— Кофе сварен, сынок! — повторяет штурмбаннфюрер Эрлих, когда я открываю глаза.
Микки с подносом и Эрлих — не сладостное пробуждение.
— Без четверти девять, — говорит Эрлих, не тратя слов на приветствия. — Кофе сварен, осталось его выпить. Я приехал пораньше, чтобы быть поближе к сцене.
— Могли бы не объяснять, — бормочу я, подтягивая сползшее одеяло.