В камере все умолкли, умолк и Павел. За тюремной решеткой виднелся прогулочный двор, по которому гуськом, друг за другом, шлепая по оттаявшей на солнце земле, прогуливались арестанты; за ним — те самые, железные ворота, в которые он когда-то просовывал деньги отцу и обменивался с ним краткими словами.
Надвигались сумерки. Воспоминания об отце перенесли Павла к тем жутким временам, когда семья расставалась с ним: свидания, арестантские вагоны, архангельская тайга. Теперь он и сам за этой решеткой: ходит по тюремному двору и жадно вглядывается в лица арестантов, проходящих перед ним; с какой-то затаенной надеждой смотрит на дверь комендатуры и на выходящих оттуда надзирателей.
Ему кажется, вот-вот, в камеру войдет тюремное начальство и объявит ему, что его посадили ошибочно. Но проходят часы за часами, а мечты его не сбываются. При воспоминании об отце, свободе, тот огонь радости стал заметно затухать, а на смену ему, холодным ужасом, в душу стала заползать тревога. Надежда на светлое освобождение стала исчезать вместе с лучами заходящего солнца.
Вскоре, в опустелом тюремном дворе раздался звон колокола и семья арестантов, ложась на нары, постепенно засыпала тревожным сном. По коридорам, мерно постукивая каблуками сапог, ходил надзиратель. Через час-полтора умолкали и его шаги. Так началась тюремная жизнь Павла.
После некоторого перерыва, следователь опять вызвал его. Снова Павел пережил такое же удрученное состояние, как и в первый раз, входя в здание НКВД.
Его особенно пугали слова одного из прошлых 'собеседников': '…подрастешь, поумнеешь, одумаешься…' Он сравнил это с тем, как в тюрьме радостное настроение сменилось скорбными воспоминаниями об отце. А если опять этот человек сейчас в кабинете, что я буду отвечать? Очень не хотелось заходить туда и вступать в беседу с ними. Но вдруг, в коридоре появился его следователь и, подойдя к кабинету, завел его на допрос.
Павел, несколько облегченно, вздохнул. Он (в его лице) думал увидеть какое-то покровительство, тем более, что никого другого в этот раз не было. Но следователь сегодня был злее, чем в прошлый раз, и сразу же обрушился на него с угрозами и вымышленными обвинениями. Сердце, как-то на мгновение, в испуге дрогнуло, но тут же влилась прежняя энергия; забыв себя, он с тем же огнем и вдохновением, какие ощущал в прошлый раз, вступил, действительно, в бой. После двух-трех вопросов, заданных по ходу следствия, следователь пришел просто в ярость: стучал кулаком по столу, перебрасывал папки с места на место, выбегал из кабинета и снова заходил в него, высказывал много всяких угроз, но Павел твердо отвергал всю вымышленную ложь и тихо молился Богу, внутренне оставаясь спокойным. Надо отдать должное 'Бродяге': он (в камере) многими практическими советами подкрепил его, и теперь эти советы, данные вовремя, были так кстати.
Потом следователь спросил его, где он услышал об учении Иисуса Христа, и от кого научился и принял эту веру?
Павел ответил, что он с детства верил и любил Бога, ходил с бабушкой в православный храм, а потом с родителями в собрание баптистов.
После того следователь потребовал от Павла, чтобы он назвал фамилии, известных ему, баптистов в общине.
Юноша, ничего плохого не подозревая, хотя и не хотелось ему называть фамилии своих братьев, но решив, что в этом нет ничего предосудительного, назвал несколько из них.
Спустя несколько лет, Павлу стало известно, что всего-навсего безвинно названные им фамилии, послужили данными к составлению документа, на основании которого, после его ареста, арестовали и других верующих.
Записав названные фамилии в протоколе допроса, следователь посмотрел на Павла с довольным видом, переменив тон разговора со скандального на ласковый, принес и поставил юноше стакан чаю с пряностями, и стал угощать его. После этого потребовал от него рассказать: кто, из названных им, чем занимался в общине, где жил и работал.
У Павла началась борьба в душе, никогда он этого чувства еще не испытывал в себе. Одна мысль успокаивала его и говорила: 'Зачем тебе идти на скандал со следователем? Расскажи, что знаешь, и будет все спокойно, ведь они все открыто служили в собрании, все об этом знали, и неправды в этом никакой нет.' А другая, сильная мысль, волновала душу юноши: 'А что греховного сделал Иуда, когда он, как и в прошлые разы, подошел к Христу, назвал Его Учителем и поцеловал, но он оказался предателем. Нельзя, нет! — боролась юная душа.
— Ну, что же ты умолк, голубчик? — спросил следователь, — фамилии назвал, а кто чем занимался, не хочешь сказать, молчишь. Боишься быть предателем? Да ведь, мы же все знаем.
Павел взглянул в его глаза и заметил, как в них сверкал какой-то страшный огонек, но этот огонек вызвал его дух к борьбе, он попытался уклониться:
— Я тогда был еще маленький и ничего не знал, а теперь собраний нет никаких.
— Ну-ну, Владыкин, это уже на тебя не похоже. Прошлый раз ты здесь, по-профессорски, рассуждал и выступал, а теперь хочешь представиться безвинным юнцом. Знаем, что собраний в прежнем доме нет, но ведь баптисты собираются по домам и отец твой там бывает, ну, про отца нам известно, а остальные? Кто бывает, у кого? Будь честен на словах и в жизни. Скажи, кто где бывает? — спросил следователь.
У Павла вдруг созрело решение: идти на все, но христиан не предавать. Он смело посмотрел в землистое лицо следователя и решительно ответил:
— Нет, не скажу!
— Так ты ч-т-о-о! — взревел следователь, — это ведь не с барышней в любви объясняться, ты в кабинете советского следователя!
С этими словами он соскочил со стула, наклонился над юношей и, поднеся руки к его лицу, что-то намерился сделать, но дверь вдруг неожиданно открылась, и его позвали к телефону.
Возвратился он быстро, но уже несколько иным и, близко наклонив лицо свое к Павлу, пристально посмотрел на него. Если бы кто-нибудь мог в это время глядеть на них, то увидел бы, как две противоположные силы, невидимо, боролись одна с другой. Лицо одного из них — посеревшее, как безводная почва, с лихорадочным блеском уходящей жизни в глазах, под преждевременно поседевшими, редкими, непричесанными клочками волос — отражало разрушительную силу смерти. Строгие, привлекательные черты другого, смуглого лица — в стремительном взгляде темных очей — отражали скрытую мощь развивающейся жизни.
— Так, ты мне ответишь на вопрос? — после безмолвной борьбы взглядов, вновь спросил следователь Павла, медленно садясь в свое кресло.
— Да, конечно, — ответил юноша. — Я вот смотрю на вас и думаю, как может честный большевик измельчать до таких бесчестных поступков, какие вы проявляете по отношению ко мне? Ведь, вы же знаете, что только правосудием утверждается любой престол, тем более, отвоеванный народной кровью у самодержавия. Вы бесчестно оторвали меня от учебы, отчислив с факультета за Иисуса. Вы бросили меня в эти тюремные застенки и здесь, не находя повода к обвинению, бесчестно приписываете мне самые грязные небылицы.
Отцы мои, я вас так называю, что вы делаете? Если вы не смогли убедить меня в современной морали вашей действительностью, то какова же сила вашей морали? Когда я два года наблюдал за страданием моего безвинного отца и его единоверцев, то многим был озадачен, в какой-то мере допуская, что это ошибки частных лиц. Но когда я, теперь уже сам, испытываю эту жестокую несправедливость к человеку, как верить вам?
Следователь, постепенно овладевая собою, ответил Павлу:
— Владыкин, я не карьерист и не проходимец, как ты можешь обо мне подумать. Я член партии большевиков и им был еще до революции. За свою идею, я в царских тюрьмах здоровьем заплатил и, как видишь, получил чахотку. Поэтому, уж если вспылил, ты не принимай близко к сердцу, мне ведь было, где нервы растрепать. Ты же еще молод и многого не знаешь; поживешь — другими глазами на многое будешь смотреть.
— Да, — ответил ему Павел, — я, конечно, многого не знаю и многому еще не научился, но различать подлость от честности, как в своих поступках, так и в поступках других — могу. А вот этого понять никак не могу: тюрьмы остались прежними и чахотка в них та же. Как же вы, испытав на себе всю тяжесть несправедливости прошлого — бросили туда же меня, только лишь за имя Иисуса Христа?