моей жены дьявол во плоти существует. Если жена глупа, то она напустится на контролера газового общества, будто бы виноват он. Если же жена не будет вести себя так глупо, а я бы ей так и посоветовал, то она уяснит себе, где, собственно, сидит дьявол. В газовом обществе? Нет. В берлинском муниципалитете? Тоже нет. В областном /управлении? Может быть. В прусском государстве? Так полагают теперь англичане, забывая, что их собственные контролеры газа тоже не ангелы. Может быть, дьявол сидит в белой расе? Так утверждают по крайней мере индусы и чернокожие. Таким образом, мы приближаемся’ к мнению господина патера: дьявол простирает свою власть над всем миром и довольно крепко зажал его в своих когтях.
— Полегче, полегче, — восклицает Паль, — тут ты, пожалуй, забегаешь вперед.
— Нет, — вмешивается патер Лохнер, — этот ландштурмист вовсе не забегает вперед. Тяготы жизни, недостаток любви к ближнему, нехристианский дух общества — все это народный ум вложил в образ чудовища с рогами и лошадиными копытами, с волосатым хвостом и цинично издевательским отношением к миру. И незачем нам возмущаться этим. Мудрые египтяне вместо букв употребляли рисунки, а народы — все еще дети, как поэты и египтяне, вот они и думают символами. Глупы лишь те люди, которые все образы воспринимают буквально и ведут себя так, как будто все остальные — дураки. А ведь никто, наблюдая грозу, не утверждает, что молния — это зигзагообразная, брошенная вниз накаленная проволока.
— И тем самым мы снова вернулись к вопросу об искуплении, — сухо бросает Кройзинг.
Стоящие вокруг солдаты смеются. Долговязый лейтенант всегда встречает с их стороны одобрение: он не позволяет этим скучным болтунам втирать себе очки.
Внезапно в круг спорящих протискивается сестра Клер; ее длинный халат и накрахмаленный чепец сияют белизной. Она топотом сообщает врачу какие-то цифры, читая их с таблицы на длинном листе бумаги, который дрожит в ее руках. Врач одобрительно кивает по поводу большинства цифр, поднимает брови при некоторых других, по поводу двух-трех коротко, как бы гнойно мотает головой.
— Дьявол — это непокорная плоть, — говорит он, — это проклятая органическая жизнь, в тайны которой мы никогда не проникнем. И спасенье — если позволите выразиться коротко и по существу — в одной только смерти, ныне и всегда. Пока плоть жива, она страждет. И все наши уловки, направленные на то, чтобы заглушить голос плоти, оказываются ложью, когда дело становится серьезным.
— Но погодите, — псе прежние противники вдруг единодушно протестуют. — Это невозможно! — Все почти кричат, перебивая друг друга.
— Как раз смерть, — возмущенно сопит патер Лохнер, — это чудовищная глупость, которая пришла в мир лишь благодаря греху. Она растоптала все своими неуклюжими ногами, она загнала Новалиса в могилу, именно она вырвала у тысяч уже рожденных талантов почву из-под ног.
— Ненавидеть смерть — это дело чести солдата, — соглашается Кройзинг. — Смерть — бегство в могилу, великое дезертирство. Тот, кто умирает, как бы оставляет в беде отечество и правое дело. Он не виноват, но вечная борьба, неугасимая жажда споров вошли в плоть и кровь рода человеческого, и все воинствующие религии считались с этим. Он сам, Кройзинг, будь у него выбор, предпочел бы, как Вечный немец, метаться по свету, подобно
Вечному жиду, и включаться в любую борьбу, быть участи ником любой победы.
Тусклые глаза Паля загораются: такие мысли хороши, если только за ними кроется идея, если речь идет об освобождении гигантского созидающего слоя людей от гнета, эксплуатации, несправедливости. Люди уж позаботились о том, чтобы дух борьбы овеял землю, чтобы создана была новая основа, на которую будут опираться будущие поколения в своих поисках более разумного выхода; и тогда Пали, Бертины или Кройзинги займут надлежащее место, соответственно их способностям, на благо человечеству и делу его спасения!
— Вот, — вставляет Кройзинг, — мы опять договорились до спасения.
Но Бертин, бледный, дрожа всем телом, заявляет:
— Если в чем-либо и можно узреть дьявола, так это в физическом насилии, в неистовой жажде растоптать, убить, сделать другого безмолвным и безжизненным. Не смерть является злом; смерть, несомненно; таит в себе удивительно глубокий и притягательный соблазн — почить, как почили отцы, ничего больше не воспринимать, не отвечать и не спрашивать. Дьявольским, однако, является самый процесс убийства, уничтожение жизни тысячами способов. Если в природе каждая особь умирает, как выгорает свеча, — пусть, против этого нельзя возразить. Но если у человека, у целых поколений отнимают право на жизнь и, значит, и самую жизнь, подобно тому как сильнейший вырывает из-под другого стул, — тогда против этого надо бороться всеми средствами, надо восстать, объединиться со всеми, кому угрожает такая же судьба.
Он сошел с ума, думает сестра Клер, он накличет на себя беду.
— Спать! — восклицает она. — Кончайте разговоры!
Солдаты ворчат. Им хочется, чтобы Бертин продолжал. Вот это настоящий парень! Правильно, каждый имеет право на жизнь.
— Солоно вам придется у пруссаков с вашими мнениями, — говорит патер Лохнер враждебно, но с некоторой почтительностью.
— Если вы против насилия, значит вы прежде всего и против жизни, молодой человек, — вмешивается главный врач. — Ваше возмущение, к сожалению, свидетельствует об отсутствии жизненного опыта. Человек плодит страдание, это его самое первое занятие: до рождения, при рождении и после рождения — все равно. Он насильно вторгается, или, вернее говоря, его насильно выталкивают в мир, когда приходит его час. Здесь все — насилие, мучение, кровь, крик, — так он вступает в жизнь, юный герой: вы, я, все мы! И если вы умеете вникать в такие простые факты, вспомните, как он сам ведет себя? Каким первым проявлением деятельности человек встречает жизнь?
— Криком? — спрашивает Бертин. — Да, мы гневно кричим, возмущаемся тем, что нас выдают миру…
Никто не понимает, почему все они так напряженно ждут ответа врача. Но на его устах продолжает играть загадочная улыбка.
— Не знаю, — говорит он, задумчиво бросая слова в тишину, — не знаю, будете ли вы довольны моим ответом. Вы хотите, чтобы я подтвердил идею революции? До известной степени я ее подтверждаю. Но мое подтверждение не придется вам по вкусу и, наверно, покажется даже странным. Для того чтобы новорожденный в состоянии был закричать, его надо хорошенько шлепнуть. Побои — вот его первое переживание. Только таким образом, и не иначе, ему удается сделать первый вдох.
Кое-кто из солдат одобрительно смеется. Представление о шлепках создаст веселое настроение.
— И тем не менее, — продолжает главный врач, — это еще тоже не начало, не первая заявка о себе. Ибо младенец, вступая в мир, испытывает страх, что, по-видимому, установлено. И от страха оповещает о своем бытии испражнениями. Так он приветствует жизнь. На нашем медицинском языке эта визитная карточка называется «меконием», молодой человек. Я так и знал, вам она не понравится. Мало геройства в этом акте, не правда ли? Но народ сохранил воспоминание об этом в грубейшей поговорке, которой он характеризует определенное отношение к жизни.
Все четверо открыли рты, чтобы ответить. Но воздержались. В голове Бертина вспыхнули возражения: существуют же анализирующий разум, деятельное мышление, стремящиеся устранить лишние страдания, смягчить Муки, созданные природой, посредством усовершенствованной техники родов!
Но он не решался высказать все это: слишком властно и определенно была взята нота, которой надо было дать прозвучать до конца.
Люди с уважением расступаются, чтобы пропустить врача. Уходя, он еще раз оглядывается.
— Я надеюсь, — говорит он, — что все сказанное останется в стенах этого зала.
— Это вовсе не зал, — смеется сестра Клер, — это жалкий барак. Стоит швырнуть в потолок пуговицу от штанов, и он рухнет.
Она убегает вслед за доктором. За вею поднимаются все остальные. Паль на прощанье пожимает руку Бертину.
— Сегодня ночью я стою в карауле, — говорит устало Бертин, — и Лебейдэ также. Нам нужно поторапливаться.
— Желаю тебе благополучно пробыть в карауле, дружище, — говорит почти нежно Паль. — Приходи поскорее опять. Ты здорово отчитал их. Я да ты — вместе мы уж добьемся толку!
Лебейдэ решает про себя, что надо на обратном пути предупредить Бертина: пусть будет