упорное молчание бургомистров и местного населения. По-видимому, его считали шпионом. Только могильные кресты на кладбищах не отказывали в справках: безвкусные железные изделия с фарфоровыми дощечками, на которых красовались скопированные с фотографий оскорбительно безобразные овальные портреты похороненных здесь людей. Жуткое количество этих дешевых надгробных знаков говорит о. тех августовских и сентябрьских неделях… В городке Арлон он, наконец, столкнулся с почти дружески настроенным американским профессором, делегатом Красного Креста Соединенных Штатов, который объезжал, в сопровождении немецкого офицера, разрушенный район. Он намеревался выступить против чрезвычайно искусной пропаганды на тему о немецких ужасах, которыми агентство Рейтера и английская пресса оглушали здравомыслящих американских граждан, в особенности благоволивших к немцам американских евреев. Лишь после четырех часов разговора — от девяти до часу ночи — профессор Мак Корвин убедился, что профессор Мертенс, в противоположность Эйкену и другим германским ученым, остался верен себе. Тогда он раскрыл ему сердце. В одном только Люксембурге было сожжено тысяча триста пятьдесят домов, расстреляно, вне всякого сомнения, около восьмисот граждан. В Бельгии, в северной Франции те же методы дали еще более ужасные результаты. Конечно, корреспонденты газет допускали преувеличения в отдельных случаях и деталях, но в основном их сообщения всегда были достоверны.

Месяц спустя в охваченную бурным возмущением душу профессора Мертенса врывается, как новое подтверждение, донос на ефрейтора Гимке из полевой пекарни в Монмеди. Парень хвастался в пьяном виде, что в дни сражения на Марне он с двумя товарищами со-вершил героический подвиг: при сожжении деревни Соммейль они изнасиловали шестерых — бабушку, мать и внучек, спрятавшихся в погребе своего дома. В результате — шесть трупов. Болтун в простоте душевной настаивал, что может представить свидетелей, которые подтвердят, что им приказали жечь деревни, и притом в выражениях, мало располагавших щадить жизнь крестьян и крестьянок. Это вполне допускал и военный судья Мертенс. Исходя из этого, он с затаенной страстностью вел следствие.

Совершенно иначе отнеслись к это-му делу офицеры и будущие заседатели суда из воинской части Гимке. А к ним, в качестве высшей инстанции, присоединилась тыловая инспекция. Не за совершенное преступление, — чего, впрочем, эти господа не одобряют, — подлежит наказанию Гимке, а за то, что он хвастался, разглашая эту историю, и создавал неблагоприятное впечатление о нашем военном командовании.

— Нам, конечно, известно о всякого рода непристойных случаях, разыгравшихся здесь, — высказался в частной беседе один из этих господ, — но прохвост Гимке заслуживает примерной кары за то, что болтает о подобных делах.

Спустя несколько дней, когда Гимке под охраной ландштурмиста отправился к месту своей прежней работы,' чтобы забрать еще оставшиеся там пожитки, он был схвачен несколькими неизвестными кавалеристами и лишь на следующий день, страшно изувеченный, обнаружен в гарнизонном лазарете Монмеди.

Что это такое? Война. Человек у печки улыбается про себя. С точки зрения истории права следует различать в войне два момента: незыблемые правовые устои, существующие для внешнего миря, и право возмездия, право мести, в основе которого лежат интересы любой воюющей части или группы. Оба момента хитро переплетены между собою: по форме, для внешнего мира сохраняется видимость европейской цивилизации, а по существу неограниченно царят инстинкты и страсти, в обуздании которых и состоит как раз процесс цивилизации. Одно и то же право для всех требуют библия и совесть человеческая. Двоякое, троякое право признают современные профессора и обычаи. То, что робко скрывалось и отрицалось в прайс государств до 1914 года, теперь воцарилось с полным бесстыдством, хотя все еще отрицается. И не видно силы, которая остановила, покарала, отменила бы подобный произвол. Это подтверждает и страшная история высылок из Бельгии, которая в последние месяцы так взволновала европейскую общественность, а с нею и профессора Мертенса. Это подтверждают концентрационный лагерь в крепости Монмеди, дело Кройзинга, подводная война — все, все! Сто тысяч человек гражданского населения незаконно изгнаны из своих домов и уведены в Германию для того, чтобы работать там, подобно рабам на нарушителей права и мира. Безнадежны были попытки нейтральных стран пресечь такую ужасающую несправедливость, похищение людей по образцу арабских работорговцев, африканских царьков. Темные слухи о тысячах смертных случаев, причиненных огнем снарядов, недоеданием, эпидемиями в концентрационных лагерях не прекращались. Виданное ли это дело? И это называется немецкой культурой с ее постановками классических произведений в театрах Берлина, Дрездена, Мюнхена? О, незабываемые времена! Поразительное сочетание! Сверху шелк, снизу щелк — говорила, бывало, тетушка Лотхен, придя в детскую: она хвалила чистоту рабочего стола маленького племянника, но затем открывала какой-нибудь из ящиков и находила там непорядок. Концентрационный лагерь в крепости был создан как возмездие и ответ на безобразия, якобы засвидетельствованные некоторыми корреспондентами в отношении германских военнопленных во Франции, их размещения и питания. Французское правительство отрицало эти безобразия, германское военное ведомство упорно на этом настаивало; оно приказало отвести для пленных французских солдат двор крепости Монмеди, натянув над ним, как крышу, колючую проволоку на высоте в три четверти человеческого роста, и люди в состоянии были двигаться только согнувшись — жуткое зрелище! Напрасно Мертенс, как влиятельный военный судья, добивался расформирования этого лагеря пыток. «Сначала, — отвечали ему иа это, — пусть господа французы научатся прилично обращаться с немцами». Привычка проверять факты отжила свой век, ссылки на то, что данное утверждение не доказано, вызывают лишь покачивание головой: этот ничему не верящий военный судья с лицом старого Мольтке! Он, по-видимому, устал, пусть убирается в отпуск. Не беспокойтесь! Он уберется совсем, вопрос лишь в том — как.

; — Ужасом веет от этого мира, он неизбежно становится все хуже, в нем не осталось ни одной искупляющей и облагораживающей силы: ни церкви, ни пророков, ни критической мысли, ни истории, ни даже представления

о том, что в этом есть какая-нибудь нужда. Невероятная гордыня, довольство нынешним бытием наполняют мир, но так будет и после войны, если такое время наступит когда-нибудь. Он, Мертенс, должен уйти. Он позорное пятно в этом мире, который пребывает в-таком великолепном согласии с самим собою. Есть такая степень стыда, которая убивает; она относится не к какому-либо действию и не к свойствам отдельного человека, а к изначальной силе, породившей тебя, — эпохе, народу, расе, назовите это как угодно!

Ежегодно в ночь под Новый год в больших городах и в маленьких множество людей кончает жизнь самоубийством. Почему бы на этот раз и ему не поступить так? Это будет честно: стоя на страже великой и любимой цивилизации, погибнуть во имя ее — молча, без подчеркиванья и суеты. Только выбор способа причиняет ему некоторые затруднения.

Мертенс встает, теперь он чувствует себя лучше, ясность составляет одну из основ его жизни. Он зажигает потушенные лампы, свечи на рояле, ночник. Выпивает рюмку-другую французского ликера, который хранит для гостей; ликер приятен на вкус. Затем собирает в одно место вещи, которыми запасся раньше; вынимает из открытого ящика письменного стола матово-черный казенный револьвер новейшей системы; на блестящей доске стола раскладывает трубочки с ядовитыми снотворными средствами, которые ом постепенно собрал. В Германии их можно получить только по рецепту врача, во Франции гражданину предоставляют больше свободы в выборе способа самоубийства. Как прусский офицер, он обязан выбрать револьвер: если уж умирать, то сообразно чину и званию. Но как человеку и интеллигенту, не расположенному к грубому насилию и разрушению, ему гораздо более по душе яд. Сын знаменитого отца, он в течение всей жизни слишком многим поступался, молчаливо пребывая в тени отцовской славы. Надо ли и сейчас, в последний раз, считаться с традициями и поступить так, как этого требует его происхождение? Или в этом последнем из всех челове-чёских действий он может следовать собственному убеждению и вкусам? Поставить вопрос — значит ответить на него. Если бы он меньше считался с окружающими, был бы менее послушным сыном, менее чувствительным ко всяким влияниям среды, если бы он храбро вступил в борьбу с ней, как иные друзья его юности, — кто знает, как протекала бы его жизнь, завершилась ли бы она теперь, здесь, таким безмолвным концом?

Велика была Диана эфесская, велика и праматерь Кибелла; но велика также услада музыки, эта

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату