— Да, — говорит. — Всё установлено. С точностью плюс — минус бесконечность… Сто семьдесят — сто восемьдесят два. Спрашивается: какого же покойный был роста — среднего или весьма крупного?.. И возраст — тоже… А время пребывания в воде?! Ну, что прикажете делать?
— Искать, — говорю.
Остановился прокурор. Сел. Посмотрел на меня.
— Браво! — говорит.
И замолчал.
Долго он молчал, а когда заговорил вновь, то речь повел совсем не о том, чем заняты были мои мысли.
— В девятнадцатом году, — говорит, — был я членом армейского ревтрибунала. И довелось мне судить попа. Сельского батюшку. Взяли его особотдельцы по заявлению одного красноармейца. Забыл его фамилию… А дело было в том, что содержал поп явочную квартиру. Такой притончик для гостей с той стороны. А красноармеец его разоблачил. Случайно, как часто и бывает. Ухаживал он за поповской прислугой… если точнее, то сожительствовал с ней… Да вы не краснейте… Словом, ночью подслушал красноармеец разговор попа с неизвестным мужчиной и — в Особый отдел. Попа взяли, а неизвестный ушел. Не застали особисты его… Допросили попа, записали, что виновным себя не признает, и — дело в трибунал… Ну, а трибунал, он что — ясновидящий? Есть показания красноармейца? Есть! Есть данные, что кое-какие наши секреты белым становятся известны? Имеются!.. И точка! И — приговор. И — шлепнули. Хотя, заметьте, он ни в чём себя виновным не признал, а перед смертью проклял нас и каинами назвал… Вы слушаете?
— Еще бы! — говорю. — Слушаю, конечно.
— Ну, на Каина я, разумеется, чихал, поелику не считал попа безвинно убиенным Авелем, а все же совесть меня по сей день ест… Ночью тот «красноармеец» к белым сбежал. И выяснилось, что был он кадровый офицер, а поп, сельский батюшка, при белых спрятал золотую дароносицу и старинные оклады с икон, а при наших передал их уездному ревкому на покупку хлеба для неимущих… Ясно?
Чего уж яснее. Кроме одного — зачем он мне это рассказал?
Загасил прокурор папиросу, разогнал ладошкой дым и встал.
— Слушайте, — говорит, — Оленин. Случай вам достался нелегкий. Обстоятельно подумайте, голубчик, что к чему. И — действуйте. Начать советую с разговора с Комаровым. Помните такого?
— Нет, — говорю.
— Это, — говорит, — из МУРа, субинспектор. Он же с нами был на вскрытии. Ну худой такой, бровастый. Вспомнили?
Вспомнить-то я вспомнил, но, честно говоря, проку в беседе с Комаровым видел мало. Да и чём он, в сущности, мог мне помочь? Судя по тем нескольким фразам, что бросил он во время вскрытия, ума он был невеликого, а образование имел в масштабе церковноприходского. Но спорить не приходилось.
И я поехал в МУР.
3
Кабинет Комарова оказался в глубине коридора и окнами смотрел во двор. Солнце, как видно, в эту комнату не заглядывало; была она маленькая, пустоватая и темная.
Когда я вошел, Комаров сидел на диване и занимался делом довольно странным. На коленях у него была постелена газета, поверх которой лежал детский ботинок. В руке субинспектор сжимал загнутое сапожное шило, а по углам рта у него на манер монгольских усов свешивались концы прикушенного зубами пучка дратвы.
— Не помешал? — спрашиваю.
Выплюнул он дратву в ладонь, оглядел меня с ног до головы без особого интереса, вздохнул.
— Помешали, — говорит.
— Я народный следователь…
— Знаю.
Сказал и смотрит на меня не мигая: что, дескать, дальше?
Сатирик я, конечно, не бог весть какой, но тут собрал, сколько мог, сарказма и говорю, подчеркивая каждое слово, что если глубокоуважаемый субинспектор не имеет свободного времени, то я поднимусь к его начальству и там подожду, пока он изволит освободиться от приватного своего занятия и посвятит десяток-другой минут служебному делу.
Пожал Комаров плечами, оторвал от меня взгляд и снова взялся за шило.
— И то, — говорит, — сходите к руководству. А я той порой сыну сапог дострою. Видите, сидит босый…
Тут только я разглядел, что в углу на табурете сидит мальчишка — одна нога в ботинке, другая в чулке. Лет мальчишке на вид что-нибудь около десяти; пальтишко на нем небогатое, застегивается на левую сторону, как у девчонки; под левым же глазом — фонарь зрелого оливкового цвета.
— Вот, — говорит Комаров, — любуйтесь, наследник мой. Ходит во вторую группу и никакого уважения к взрослым. Встань, поросенок, поздоровайся.
Встал он — на одну ногу, босую под себя поджал.
— Здравствуйте, — говорит. — Я — Пека.
— Сергей, — говорю, — по отчеству Александрович, но можно и без отчества.
— Угу, — говорит, — без отчества лучше. Складнее выходит.
Мы знакомимся, а Комаров тем временем орудует шилом. Словно бы и забыл о нас. Пришлось волей- неволей поддерживать светскую беседу.
— Это кто же, — спрашиваю, — тебе блянш подставил?
— Да так…
— Подрался или сам?
— Он проходит уже… А у вас какой револьвер — маузер или наган?
Тут старший Комаров вмешался.
— Забирай, — говорит, — сбою обувку. Одевайся и — брысь гулять. Только без синяков гуляй, слышишь? Не то выпорю.
Пожал Пека плечами — совсем как старший Комаров несколько минут назад; с достоинством забрал ботинок, обулся; постучал подошвой о пол, пробуя крепость. И тут увидел я то, что прежде как-то ускользнуло от внимания, хотя и бросалось в глаза, а именно, что маленький Комаров был точной копией Комарова большого — длиннорукий, худющий, с черными казацкими бровями. Только сын стоял прямо, развернув узкие плечи, а отец — сутулился, и вдобавок правое плечо у него было выше левого.
И ещё одно заметил я: маленькому Комарову страсть как не хочется уходить. Соображает, что без него начнётся самое интересное, вот и тянет время — то каблуком потопает (не отломится ли?), то шнурок пальцем подцепит (не туго?).
Старший Комаров, по-видимому, все Пекины уловки знал наизусть, ибо сделал он вдруг свирепое лицо и говорит ненатурально строго:
— Гуляй во дворе, под окнами, чтобы я видел. И со двора не смей. Слышал?
Моргнул Пека махровыми ресницами. Уныло так.
— Слышал, — говорит. — Мне сейчас идти?
Поглядел я на него, и стало мне грустно. Таким он мне показался несчастным — Пека в холодном своем пальтишке, что захотелось окликнуть его, вернуть, усадить на диван, чаем напоить, что ли. Хоть на улице и февраль, оттепель с крыш слезы льет, весной пахнет, но гулять всё же больше часа невозможно. До костей проберет. А нам с Пекиным отцом — кто знает, сколько часов сидеть? Два, а может, и все четыре. А может, и до ночи. Как сложится…
Поначалу не вышло у нас разговора с Комаровым. Не только что задушевного, простой служебной беседы не получилось.
— Вы о деле знаете? — спрашиваю.