сцене. «Пусть молодежь свои танцы пляшет, любится между собой, но и нам не пропадать же, — говорила она, — а было бы что под конец века вспомнить».
В страстную субботу, накануне пасхи, по-вдовьи оделась Ульяна во все черное и пошла в церковь ко всенощной. Тихо и благостно с клироса доносилось умиротворенное рыдание хора, составленного из поповских дочерей и богатых наследниц, а наперекор ему, в клубе, из окон в окна с церковью, — шум, топот и песни. Не утерпела Ульяна, погнала ее ревность туда же, хоть краем глаза приметить, что делает Гурлев, с кем водится. А зародилось у нее подозрение на Дарью. Очень уж скоро та начала возвышаться. Прежде сиднем сидела у себя в избе, принимала вечерки и вдруг на все село прогремела: назначили ее мужики сначала в женотдел, а когда Антон Белов взялся вместо Холякова управлять в сельпо, доверили комитет бедняцкой взаимопомощи. И стала она теперь почти как правая рука Гурлева: заседает с мужиками, ездит по нуждам комитета в Калмацкое, делит семена — кому из бедноты сколько дать на нынешний посев. Недалекий Ульянин ум не в состоянии был охватить всей глубины просыпающихся человеческих чувств и в отчаянии останавливался и замирал при мысли, что никто иной, но только Дарья отвратила Гурлева от всяких домашних забот.
Через толпу парней и девок с трудом пробилась она к дверям в зрительный зал, вытянув шею и приподымаясь на носки, впилась глазами в сцену. Сначала даже не поверила себе: вправду ли видит тут своего Гурлева? Дома такой неприветливый, он что-то говорил публике, помахивая правой рукой, посмеиваясь и откидывая назад чубатую голову. Говорил громко, и немудрено было поймать каждое брошенное им слово, но у несчастной бабы гудело в ушах и застилало свет керосиновых ламп слезой. Зато пронзило ее жаром, когда перед публикой появилась Дарья, в новой сатиновой кофте с кружевами, белой пеной раскинутых поверх налитых здоровьем грудей. Увесисто и задорно топнула Дарья по настилу, кипятком плеснула в Ульянины уши: «Ну-ко, девоньки, бабоньки и мужики! Давайте-ко похлопаем в ладошки, попросим наших дорогих молодух взойти эвот сюда, — она показала на поставленные полукругом скамейки, — и послушаем, как люди-то в старину певали!» Это она назвала так не в усмешку и не в обиду тех старух, что сидели в публике на первом ряду. Одна за другой поднялись по ступенькам на сцену Лукерья-знахарка, Варвара Мефодьевна, Акулина, Василиса Панова, да еще дед Савел Половнин, а на подголоски к ним вышли несколько девок и, наконец, сбоку приладился на стуле избач Федор Чекан с двухрядной гармонью.
— Сейчас хор споет вам, граждане, плясовую песню, — объявила Дарья. — Надо бы и поплясать под нее, да места мало, так что, кому охота, сидя ногами потопайте.
Кинулась бы на нее Ульяна, посрывала кружева, зубами бы вгрызлась в открытую шею. Не то плюнула бы в лицо: бесстыжая ты! А не могла рта раскрыть, занемела. Потом чей-то дюжий парень, Афонька, что ли, отпихнул от двери, широкой спиной загородил проем, и Ульяна, в полутьме зажатая в угол, услышала, как избач прошелся пальцами по ладам двухрядки и как старухи молодо подхватили веселой скороговоркой:
Чужое счастье, чужая любовь, как сияние, привиделись Ульяне из ее тесноты и темноты в углу. И склонилась бы она перед ним, как перед светлым образом, если бы не позавидовала, одолела бы жалость к себе. В девичестве ни с кем не миловалась, все ходила в упряжи, как лошадь. В замужестве совсем очерствела, хотела выбиться из нужды, стать хозяйкой над большим владением, чтобы не она, а ей люди завидовали, но прошли годы, словно в дурном сне. Оттого и не сошлась с Гурлевым мыслями. Стала ему нелюбимой. Ненавистной, как в этой песне про старого мужа, что начали старухи-певуньи:
Ульяна сдержанно застонала, будто ударили ее по лицу, и, торопясь, толкая локтями, начала выбираться из клуба. Не могла больше выносить пытки. Подавися! Это же и нелюбимой жене можно такое бросить, как голую кость голодной собаке. Дарья, здоровая, бойкая на слова и поступки, совсем не в пример заживо источенной заботами и страданиями бабе.
Теперь уже не Барышев и никто иной, а только Дарья-разлучница вонзилась в сердце. Значит, у нее и ночует Гурлев. Поневоле зайдет домой, пожрет на даровщинку, белье сменит, поспит и опять туда же.
В церкви, не вникая, о чем вычитывает по книге отец Николай, разразилась Ульяна горестным отчаянием, упала на колени перед иконой богородицы и, шевеля губами, шепотом спросила совета: что же делать? Но вглядевшись, смутилась: богородица, пышущая румянцем, была схожа с Дарьей. Еле удержалась Ульяна от соблазна плюнуть на ее лик и, боясь согрешить, перешла к образу испитой, темной Варвары- великомученицы. А эта святая, не знавшая никакой земной плотской любви, промолчала и не вселила в душу ни надежд, ни покоя.
— Молись, замаливай чужие грехи, Ульянушка, — посоветовал кто-то из-за спины. — Много их накопилось от двух-то непутевых мужей…
Не бог услышал просьбу и решил как-то помочь, а Прокопий Согрин стоял позади со свечкой в руке.
— Что же ты завсегда с Гурлевым врозь? — тихо спросил он. — Нынешний муж в клуб, на игрища, а ты в церкву. Муж к полюбовнице, а ты перед иконой стоишь. Где же равенство мужа и жены, про кое всюду толкуют? Завела бы и ты мужика на стороне…
Сказал и отошел ближе к алтарю, оставив Ульяну в недоумении: зачем понадобилось напоминать про ее беду? Какая корысть? Потом уж сообразила: в насмешку! И чего же не посмеяться над дурой бабой, двоемужней, изношенной вроде старой рубахи.
Иначе она не представляла себя, как только униженной, обманутой, оскорбленной. И тут, перед иконой, впервые пожелала Гурлеву смерти.
После крестного хода вокруг церкви Ульяна потушила свою свечку, бросила ее к изгороди в темноту и затаилась за кустом сирени.
В клубе по-прежнему ярко светились окна, слышались проголосные луговые, обрядовые и свадебные песни, избач играл на гармони, затем начались танцы, а старуха Лукерья, Варвара Мефодьевна, Василиса Панова и Акулина, что блажили на клубной сцене, ушли домой вместе с дедом Савелом. Они тенями проплыли мимо куста, прошуршали праздничными сарафанами, как черные ангелы, соблазненные земным