— Ничем не могу поспособствовать, — развел руки Гурлев. — Не мое! Прежде надо самих хозяев- колхозников спросить.
— Я за ценой не постою, — сделал настойчивую попытку Согрин. — Цель всяких денег дороже!
— Старый двор того не стоит, чтобы сейчас людей от работы отрывать и собирать на собрание.
— А само правление решить не может?
— Таких прав у нас нет.
— Сколь запросите, столь и заплачу, не торгуясь, — настойчиво повторил Согрин, чувствуя, что удачи не будет.
— Мы не спекулянты, — терпеливо ответил Гурлев. — У двора есть балансовая цена, износ и все прочее. Но и продавать его нет нужды. Гнилье как дрова используем, а годный материал на полевые станы отправим. Да если бы и продали тебе, все равно без толку. Сельский Совет разрешит строить только то, что предусмотрено генеральным проектом.
— Что за проект? — не понял Согрин.
— Новой застройки села. Самодеятельность исключается! — окончательно разрушил надежду Гурлев. — Лучше прибереги капитал для себя!
— Ох, господи! — с искренним возмущением вздохнул Согрин. — А еще говоришь ты, Павел Иваныч, будто зла не помнишь! Ведь все можно, если захотеть! Ну, был я виноват…
— Давай одно с другим не смешивать, — сурово ответил Гурлев. — Здесь одно, а там, в прошлом, совсем другое! Если есть у тебя совесть, то и пусть она судит тебя… но коли совести нет, сам подумай! Спросил бы я тебя кое о чем, для меня до сих пор непонятном, но, пожалуй, излишне!..
Круто повернувшись, Гурлев отошел к машине, опять хлопнул дверцей и укатил. Согрин бросился на лавочку: сердце начало куда-то к ногам падать, шум и колокольный звон ударили в уши. И подумал с тоской: «Совсем пропащее мое дело! Не избежать!» А ведь так удачно могло получиться: купил бы двор, сам бы его разобрал в опасном месте и стал бы доживать век в полном покое. «Что ж делать теперь? — застряло в голове. — Даже бежать некуда. Везде найдут. Только умирать осталось!» А умирать казалось еще страшнее.
Переждав на лавочке, пока сердце снова вернулось на место и тяжесть в теле прошла, Согрин побрел к дочери.
Ксения уже заранее приготовила чай. Самовар на столе тихонько поет, сверкая начищенным боком. Чистая скатерть. Расписные чашки и блюдца. Сливки в кувшинчике и тарелка с белыми булками. Все подано, как любит отец. В иной раз посидел бы подольше, не торопясь, попил бы горячий ароматный чаек, на досуге поразмышлял бы о чем-то хорошем, но после разговора с Гурлевым ничего не хочется, никого бы не видел, не слышал, от подступившего гнева разбил бы об стол кулаки.
— Где Танька? Почему ее до этакой поры дома нет? — не здороваясь с дочерью, рывком сбрасывая у порога сапоги, потребовал Согрин.
Не пугливая стала Ксения. На окрик ответила, как ни в чем не бывало:
— Пусть свое отгуляет. Ей это полагается за двоих: за меня и за себя! Ты меня заставлял дома сидеть, как запечного сверчка, так вот я и знаю с тех пор, каково не иметь своей воли.
Из одних мослов и костей сложена баба: руки длинные, с мужичьими ладонями, ступни ног на последний размер. Не придумаешь, в кого уродилась такая?
— Какой еще воли?! — яро сказал Согрин. — Поседела уже, а ума не набралась!
— Сам ты меня умом обделил, — ничуть не смутилась Ксения.
— Обожди, подкинет тебе твоя гулящая Танька младенца неизвестно от какого отца! Ведь сама-то такая же…
Грубо обидел Ксению. Та выпрямилась, давнула ногой половицу.
— У Таньки отец был один. И я его ни в чем не виню. Спасибо ему, не побрезговал, взял некрасивую. Хоть мало, но ласку я от него поимела. И дите мне в радость пришлось! — Это она сказала гордо, будто кукиш отцу поднесла к самому носу. — А ты, батя, не ездил бы, не тревожил бы нас, если не нравится наш семейный порядок.
— Может, тебя стану спрашивать?
— Милости просим всегда, только без ругани. Прежде наслышалась я от тебя ее вдоволь.
— А как же не ругать, если твое бабье понятие происходит от глупости? Ты что же, собралась Таньку за сына Гурлева выдавать?
— Уговору еще не было. Гуляют пока.
— Откуда ж тогда слух о женитьбе?
— Колька Саломатов болтает, наверно. Он подбирался к Танюшке, даже ко мне приходил за подмогой, а она ему дала поворот…
— Ну и дура! — глухо сказал Согрин. — По крайней мере, никто не попрекнул бы прежним сословием!
— А кто попрекает?
— Самого Гурлева вы в расчет не берете!
— С чего это стал бы он попрекать? — искренне удивилась Ксения. — Когда ты прогнал нас, куда мне было деваться? А Павел Иваныч ни слова не молвил, угол нам дал и на работу определил. И когда награды дают, меня не вычеркивает.
— За награды служишь?
— Роблю по совести, не хуже других.
Не сломишь бабу. «Ишь, навострилась тут! — мрачно подумал Согрин. — Где-то совесть нашла. Уродина!» И перестал ругать. Сел за стол, с жадностью выпил большую чашку чаю со сливками, без аппетита пожевал свежую булку. Захотелось вдруг одурманить себя, провалиться в беспамятство.
— Водка у тебя есть?
— Не держу, — сказала Ксения опять удивленно. — А ты разве себе разрешаешь?
— Устал, — опустив плечи, пояснил Согрин. — Жить устал, вот что!
Потом вышел на крыльцо, сел на сходны и понурился. Экая тяжесть невыносимая! И в ночи нет тишины: где-то все еще стрекочут машины; высвечивая фарами дорогу, в улице проходят грузовики; за переулком поют девки; в обнимку, не таясь, повернули к озеру парень с девкой; чей-то теленок бродит, беспокойно мычит, потеряв свой двор. Нет тишины, нет покоя. По-бабьи поплакать бы сейчас. Облегчить себя. Но за всю жизнь ни одна слеза еще не падала из глаз Согрина.
5
Под навесом у правления колхоза стояла «Волга». Гурлев, посмотрев на ее городской номер, смущенно подумал: «Приехал-таки Федор Тимофеич. Дернуло же меня ему позвонить. И давно ждет, наверно. Неловко. Нехорошо получилось!» А сразу в помещение не поспешил. Постоял в раздумье под впечатлением разговора с Прокопием Согриным. Еще не мог понять странную перемену в себе: куда-то девалась вдруг вся прежняя неприязнь к этому человеку. Не уступил ли? Не пожалел ли, увидев его старым и беспомощным? Прежде думал всегда: если встречу, то все выскажу, все свои сомнения и подозрения, и что не может быть между нами мира никогда, а сейчас только руку не подал, по имени не назвал, но и воспоминание о прошлом обрезал. «Нет, это не жалость и не уступка, — поглубже заглянув в свои чувства, решил Гурлев. — Безразличие! Вот так вернее!» И думать о нем перестал: не потому, что «волк уже без зубов, лиса без хвоста», не из принципа «лежачего не бить», но исключительно из-за той дальней дали, в которой Согрин остался прозябать и существовать. Ведь торчит же где-то на бывшей меже пень от давно срубленного дерева, догнивает, водятся под его мертвыми корнями жуки, черви, всякая пакость, но в вышине сверкает солнце, а вокруг, куда ни посмотри, цветут травы, тучнеют хлебные поля.
В правлении колхоза в такой еще далеко не поздний час бывает всегда оживленно. Днем решать дела недосуг, только вечером. То бригадиры приходят, то животноводы, то просто люди по своим домашним заботам. И сейчас народу полно. Собралось старшее поколение. Смотрят развешанные по стенам эскизы будущего Дома культуры, автостанции, универмага и жилых домов. Тихо переговариваются. И Гурлев тоже