толку. Он не понимал, что сделать с собой, чтобы она его увидела. Он сходил с ума. Он пугал всех, но о том, что происходит с мальчишкой, догадалась лишь Гала, догадалась, потому что была не просто элегантна, она была умна и сразу увидела, что сможет из этого мальчика сделать. Потому что этот мальчик сделает для нее все.
При этом она владела искусством любви, это был ее мир, она окунула мальчишку в темную страсть. Получив наконец возможность делать с ней что угодно, он, не знавший женщин, обреченно и в панике спросил ее: «Что я должен сделать?! Скажи!» И она сказала: «Убей меня!» В том же пафосном ключе, что и вопрос. И мальчик принял ее слова всерьез. Он задрожал, в обморок упал, он ждал совсем другого, и далее: «Мы кусали, мы грызли друг друга!..»
Странная вышла любовь. Дали с подробностями рассказывает о любых неприличных или непозволительных моментах своей жизни, и почти ничего — о плотской любви. Многие утверждают, что ее и не было меж ними, они нашли какие-то другие способы друг друга любить, не прикасаясь. И если вначале они «грызли друг друга» и Дали наконец-то получил возможность вволю и в подробностях изучать тело женщины, он мял и терзал его, как глину, то позже наступила эпоха вуайеризма. Тут Дали признавался: «Я — извращенец, вуайерист». Здесь важнее даже не третье слово, а второе. Любовь, как и все прочее в его жизни, должна быть извращенной. Иначе как ее писать на холсте?
Для Галы же все это не имело значения. Это были его проблемы. Она не колебалась, потому что абсолютно точно поняла, что именно ищет этот мальчик, в чем он нуждается и какое место возле него следует занять. Место его «крови», его матери. И заняла. И сразу все пришло в равновесие. Некрасивое тело Галы он растиражировал так, как не было растиражировано тело ни одной другой модели. С ее помощью он прогнул мир, подарив ей славу. И они уже не могли друг без друга. До старости, когда уже стали просто друзьями, жили рядом, но врозь: Гала в своем замке, в Пуболе, куда Дали без письменной просьбы вход был запрещен, поскольку в замке ее окружали молодые любовники за деньги. Увы, ее чувственность оказалась куда большей, чем у Дали. Еще бы, у нее не было холстов и красок, куда ее гений выбрасывал все, что накапливал внутри. Но, как и прежде, она контролировала все, что он совершал. Потому что, потеряв его — в мгновение ока могла стать ничем.
Она сразу поняла, что она будет продавать. Не только его безумные картины. Нет, его поведение. Эти естественные для него, но шокирующие всех эскапады. Она не будет ему мешать, она будет всячески его на них подталкивать, уверяя, так же, как его мать, что все, что он ни сделает, все! — исключительно хорошо. Он должен перестать стыдиться своих выходок. Она научит его, как самому стать шедевром.
И Дали стал. Он разучился краснеть. Именно этого все от него и ждали.
И сказал Дали: «Ницше — слабак! Мне надо было превзойти Ницше во всем, даже в усах! Уж мои-то усы не будут нагонять тоску, наводить на мысли о катастрофах, густых туманах и музыке Вагнера. У меня будут заостренные на концах империалистические, сверхрациональные усы, обращенные к небу». И появились те самые усы.
И велел Дали повару на пароходе, который вез их в Америку, изготовить ему батон длиной в два с половиной метра. И изготовил повар. И Дали гулял по Нью-Йорку со своим батоном, который усох и сделался тверд как камень. И возле гостиницы «Уорлдорф Астория», ровно в полдень, поскользнулся Дали, упал и выронил батон. И полицейский помог ему подняться, и Дали спохватился: где хлеб мой? И увидел Дали, что ни у полицейского, ни у прохожих не видно остатков замечательного батона. Батон бесследно исчез. И Дали сделал доклад «Хлеб-невидимка».
И решил Дали выступить перед народом в водолазном скафандре и вышел, еле передвигая ноги в свинцовых башмаках и ведя на сворке пару русских борзых. И стал говорить, но его не было слышно, и начал кричать Дали, но вдруг обнаружил, что задыхается, и стал знаками показывать, чтобы освободили его от тяжелого шлема. И Гала с механиком пытались отвинтить шлем, но тот был завернут на славу. Кто-то схватил бильярдный кий и пытался просунуть его между шлемом и костюмом, но кий сломался. И притащили молот и принялись бить Дали по шлему его. И зрители хохотали и аплодировали, потому что решили: так и надо. И еле живого вытащили наконец Дали из костюма. И он произнес речь свою.
И вернулся Дали домой. И мэр родного города его, Фигераса, попросил его выступить перед горожанами. И собрались горожане. И стал говорить им Дали о сюрреализме. И возроптали горожане, и одни говорили, что лектор гугнив и невнятен, а другие, что на хрен им сдался этот сюрреализм! И вскипел Дали и заорал: «Все! Больше я вам не скажу ни слова!» И едва произнес он эти страшные слова, как мэр рухнул замертво к его ногам. И написали газеты, что дикий сюрреалист своей лекцией убил мэра. Но врачи отвечали им, что это ложь и мэра сразил внезапный приступ грудной жабы. Но не поверили им горожане. И детям и внукам своим рассказывают они о Художнике, который словом убил Администратора.
И еще были замечательные картины, которые рождались спонтанно. Однажды в Порт-Льигате, когда Гала ушла в кино, он писал некий пейзаж в закатном свете со скрюченной засохшей оливой. И у него дико болела голова. Галы не было рядом, время тянулось и растекалось, и, не зная, что сделать со временем, он нарисовал на ветке оливы жалкие, свисающие с нее часы. А Гала не шла. И он нарисовал еще одни часы, которые наполовину растеклись, и еще одни. И пространство на холсте завершилось. И вошла Гала, и он сказал ей: «Вот что вышло, пока я ждал тебя. Смешная картинка. Думаешь кто-нибудь через три года об этом вспомнит?» Она же смотрела не отрываясь, а потом сказала: «Нет… Это запомнит навсегда всякий, кто увидит». И через три дня продала картину заезжему американцу, который приобрел ее как чудачество художника, чтобы повесить у себя дома для друзей, не выставлять же в самом-то деле. Потом картинка ему наскучила, он продал ее, потом ее выставили, и… Далее ее стали перекупать уже за бешеные деньги, успех оказался оглушительным. Это было «Постоянство памяти», самая знаменитая его картина.
И Джордж Оруэлл написал: «Дали являет собой симптом всемирной болезни».
Он имел в виду вседозволенность, в которую все с большим сладострастием погружался мир. Лелея ее и культивируя. Что мог ответить на это Симптом? Он почему-то постоянно говорил о Возрождении. Говорил, всячески развивая и подталкивая при этом Вседозволенность. Для чего? И он ответил: «Я думаю, идеальная любовь еще вернется. Именно вседозволенность и возродит поэзию чистоты и запрета». Просто Вседозволенность должна дойти до дна. От нее не избавиться, значит, ее нужно поторапливать и всячески помогать ей быстрее спуститься на дно. Потому что потом — только вверх! Он понимал, что вряд ли дождется конца, хотя все время говорил, что уже не разбрасывает, а собирает камни.
Он и не дождался, потому что Гала умерла. Исчезло то, что держало его на земле. Женщина, которая была ему матерью. Эта вторая смерть раздавила Дали. Гала умерла в Порт-Льигате, но она завещала похоронить себя в своем замке в Пуболе. Дали решил перевезти ее туда. Он не хотел, чтобы врачи трогали ее тело, поэтому слуги перенесли ее в машину, и Дали повез ее, мертвую, в Пубол. Ночью, чтобы не приставала полиция. Теперь уже без всякого письменного предупреждения он остался в ее замке. И уже не хотел из него выходить. Спал в кровати Галы, никого не хотел видеть, едва не сгорел при пожаре, был спасен, вылечен в Барселоне, вернулся обратно и отказался есть. Он не хотел жить.
Он стал похож на те чудовищные наросты, что населяли его картины. Он полулежал в этом замке, и вокруг не было никого, даже обычных его придворных подхалимов. Все эти профессиональные девственницы и педики, похожие на парикмахеров, которые питались крошками с его стола, куда-то подевались.
Он думал о том, сколько бросил он им беспроигрышных крошек: и прозрачный манекен — внутрь льют воду и пускают рыбок, и пластиковое кресло, застывающее по фигуре хозяина, и туфли на рессорах. Платья с разными прокладками — по идеалу красоты. Ну и пару добавочных грудей, чтобы цеплять их на спину. Дураки, дураки! Самое большее, на что оказывались способны эти паразиты, — перелагать хорошие идеи на свой убогий лад. Впрочем, и сколотившие на том состояния.
В конце концов все придуманное воплощается, но в каких-то исковерканных упрощенных вариантах: «В духе Дали!» Рынку нужен не Дали, нужна «щепотка Дали». Щепоточку туда, щепоточку сюда — и покупайте! И покупают.
«Господи, — записал он сразу после Ее смерти, — я всегда жил вне этой грязи, не зная ни наркотиков, ни блуда. Гала защищала меня от богемы и от сюрреалистов, от коммунистов и монархистов, от обывателей и психопатов. Ее больше нет…»
Больше он не хотел писать. Ни на холсте, ни на бумаге. Он ничего уже не хотел. Выбеленный временем, никому не нужный, отжатый жизнью старик. Похожий на огромную кость. Кость в горле мира. Он