сопротивлялась отчаянно, ей нравилось оставаться внутри и там извиваться, резвясь и играя. Под средний палец попадали связки, они надувались, опадали, гудели, как контрабасные струны, грудь резонировала: ба-ба-ба! — низко и бархатно.

Я валялся на койке у окна; напротив, у двери, лежал рыжий мужик в бороде, сапогах, шапке, полушубке овчинном, с топором за поясом. Но в галстуке. В одной руке он держал засаленную книжку, которой время от времени, подчиняясь слышимому лишь ему ритму, похлестывал по голенищам, в другой — пластмассовый пакет с сухариками, такими черненькими самодельными сухариками из корок, огрызков, крошек. Он распахивал пасть, охваченную пламенем бороды, кидал туда черный сухарик, и тот взрывался под его сверкающими зубами, как петарда.

— Я — кандидат наук, — объявлял мужик непреклонно. — Понял, нет? Я книги читаю! А был я такой вот, вроде тебя, алкоголик. Но мысль ко мне пришла. Отчего все вокруг кандидаты? А я не кандидат? — Задумался надолго, загрустил, заплакал, воспрянул, метнул сухарик, разгрыз его как булыжник, прошелся книжкой по сапогам, груди и колену. — Вот скажи мне, зачем человеку философия? Слова наши, а смысла нет. Темнят. И я загорелся: я ее защищу! И я ее защитил! Я русский человек! С тех пор начал книги читать. Ты Першина читал? А вот он, Першин! — Мужик нанес Першиным страшный удар по голенищу, отчего листы рванули из переплета врассыпную, как голуби на площади, один завис над шапкой, видимо растерялся, мужик сгреб его, выбросив лапу, как кот, сунул обратно к товарищам. — А еще есть Пикуль! Слышал? Ну, ты серый! Это великий русский писатель наших дней. Полтора года за ним на очереди стою. Пока еще не довелось. Да-а. Ты хоть в библиотеку-то записан? Запишись, а то так и пролежишь на койке. Ты зачем сюда приехал? Нет, у меня задание, а вот ты зачем? Не можешь сказать! Ну, ладно, живи. Но поселили нас с тобой! Литва, ёптыть! Два рубля койка, а телевизора нет! Это сервис? Обман везде. Везде! Ты приглядись, все нас дурят. Дурят русский народ! Но у меня глаза открылись. Я пристально гляжу. И вижу: плохо здесь, плохо!

— А где хорошо?

— А в крематории. Там в номер, начиная с рубля, полагается телевизор. Приходишь — он уже стоит.

— В крематории-то зачем телевизор?

— Так. Ты уже дошел. В Кра-ма-торске, город такой. Спи, ночь давно, а ты никак не угомонишься, спи! А то дежурную вызову.

И тут же он как-то так уютно повернулся и захрапел: рявкнет, трель соловьиную пустит, зальется, защелкает, помолчит, заслушается, в восторге, как чайник забулькает, зашипит, вдруг подскочит, пасть отворит, сухарь туда — ап! — зубами его — хрясь! осколки брызнут — упадет, и снова рявкнет, и — соловьиная трель. Так мы с ним малой группой, я — контрабас и, пятками в судороге, ритм-секция, он — соло, импровизация, — отличную сооружали до утра композицию.

И вот иду я по Лайсвес, а навстречу мне дорогой мой друг Лаймонас Некрошюс, биолог, генетик, немножко этолог, чуть-чуть бихевиорист, большой ученый, тощий, носатый, белобрысый, штаны на нем фирменные, но сзади — мешочком, как у метателя ножей из «Великолепной семерки», и заплаты на пикантных местах. Сразу он все понял и сразу все мне объяснил. «О! Видишь ли, — сказал мне Лаймонас Некрошюс, вращаясь в своих штанах, — в прежние времена, это там, далеко, люди не страдали так от того, от чего ты сегодня имеешь нечеловеческий вид. В прежние времена они вводили в себя вещества даже на молекулярном уровне привычные организму. Организм реагировал по-всякому, одно его, как это, взбудораживало, ты понимаешь, другое утихомиривало. Но он усваивал все — без вредных последствий. В наши времена люди вводят в организм химические соединения, незнакомые природе. Ага! И организму это совсем не нравится. Он начинает с ними сражаться. Он их выгоняет прочь, понимаешь? И в этой наряженной борьбе он забывает сам себя, он теряет ориентацию, его, как это, колышет, да? И здесь хитрый человек начинает воспользоваться — так можно сказать? — этой страшной борьбой и испытывает новые удивительные ощущения, и он, как это, ловит кайф. Да, ты понимаешь. Скажи, что ты вводил, и я скажу, какой у тебя кайф».

— А ты, Лимонас Некрошеный, — сказал я, умирая, — скажешь, чем это излечить? Потому что мой кайф какого-то совсем особого рода, как бы мне не помереть от этого кайфа.

— Тебе не помешало бы немножко знать философию.

— Не-ет! Всю ночь ее вводили в меня большими дозами.

— О! Может быть, поэтому?

Какие все-таки бывают на свете замечательные интеллигентные ребята. Все они знают. Это они придумали утешение: вскрытие покажет.

— Спаси меня, Лимонас, дай мне таблетку седалгина, попроси у знакомых, ты же всех здесь знаешь.

— Так вот, если бы ты знал философию (О господи!), ты бы догадался, что за все на свете надо платить. Человек, испытавший кайф, расплачивается за него наутро.

— С тобой я расплачусь прямо сейчас. Сейчас я тебя придушу и словлю новые удивительные ощущения!

— Молодой человек! — сказал, вылезая из кустов, старик с корнетом. — Так вы тоже не испытываете счастья от сегодняшнего дня? Боже мой! И я уже так рад, что с вами познакомился.

— Могу и обоих! — сказал я вяло, кое-как удерживая ладонями расползающиеся черепки головы.

— Ах! — закричал старик. — Ну, догадайтесь же, наконец! Вы же именно тот, кого я ждал! Я вас чуть-чуть не пропустил мимо. Я понимаю, ваша голова помешала вам… Или, может быть, вы передумали? Изменились планы? Нет? Тогда я уже просто должен помочь вам, замечательный молодой человек.

Он отбросил содрогающийся от голубых нот корнет на скамейку, где тот совершенно зашелся, забрызгал слюной и завопил голосом Лиззи Майлз: «It’s rainy day!..» — от чего старик подпрыгнул, как исполинский кенгуру, помчался куда-то сломя голову, после чего моментально вернулся и протянул мне бутылку кефира.

— Это даст вам силы для сегодняшних подвигов! — произнес он торжественно и щелкнул каблуками. — Увидимся сразу после. Буду счастлив.

Корнет за его спиной рявкнул кладбищенскую: «But didn’t he rumble?»

— Пст, дурак! — шикнул на него старик. — Успеешь еще!

— А вводил я вчера, — булькая кефиром и ощущая, как склеивается голова, сказал я Лаймонасу Некрошюсу, — кстати, вместе с тобою, обычную водку.

— Литовскую, — поправил он меня. — Ты просто ее еще не освоил. Тогда знаешь, может быть, попробовать клин клином? Пойдем-ка мы с тобой на площадь Ротушес, в тот самый подвальчик. Там так прохладно. Там сейчас — никого. Город пуст, ты не заметил? Если мы там и встретим человека, это будет, наверное, совершенно свой человек.

И мы отправились, солнцем палимы. И старые в трещинках стены, и ветер, змейками гнавший перед нами пыль, и фиолетовое свечение воздуха — все это была наша дорога. И я увидел, как Гинтаре переходит улицу, тоненькая Гинтаре, прозрачная, как японская бумага, и ноги ее ступали на спинки пылевых змеек, не сминая их, и волосы ее чистые — ручьями сбегали со лба.

— Стой, Некрошюс, — сказал я. — У меня вроде бы начинаются глюки.

— Гинтаре! — заорал Некрошюс, и штаны его дважды и трижды обернулись вокруг тощего зада. — Иди сюда, ты видишь, он совсем дошел, его сосуды сбесились от этой идиотской жары.

— Вы куда, мальчики? — спросила Гинтаре и коснулась ладонью моего лба. И прохлада ее прозрачной ладони вступила в мозг, он, как сахар водой, пропитался ею, и растаяла твердая угластая боль, и мутная пленка расползлась, истлела, движением век я смахнул ее с глаз, и мир засверкал вокруг как новенький гривенник.

— Я веду этого несчастного на площадь Ротушес, не хочешь с нами, там сейчас хорошо.

— Я приду попозже.

— Обязательно приходи, мы будем ждать! — кричал Лаймонас Некрошюс, великий философ, вываливаясь из своих штанов, и голос его гугукался в пустых переулках, пропадая.

— Некрошюс! — сказал я ему. — Но ведь она умерла. Ее же нет давно.

— Кто умер? — спрашивал меня Лаймонас Некрошюс, поддевая щекою спадающие очки. — Ты что, не видел ее только что? Пойдем, пойдем, она скоро придет, мы должны быть в форме.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату