дальнем углу пустынного бара и пили энергетический коктейль, уже не показавшийся Мохначу таким дорогим. Банкир чуть приоткрыл кейс, быстрыми глазами сосчитал пачки, вынул одну, положил на стол и накрыл салфеткой.
– Слушай, Вов, ты купи себе хорошие спортивные тряпки, – сказал он и подвинул салфетку. – Нельзя так себя запускать! В теннис играешь?
– Конечно, у нас в институте два стола в холле.
– В большой теннис, – поморщился Радик.
– Нет, а что? – спросил Вова, удивленно глядя на замаскированные доллары.
– Напрасно. Ельцин играет. А у нас ведь так: во что царь играет, в то и народ должен играть! Бери, твой бонус…
– Ну что ты…
– Ладно-ладно, не выстебывайся! Сам знаю, мало, но мне тоже делиться надо. Не обижайся! Ты лучше вот что… Через неделю «Независька» устричный бал устраивает…
– Кто?
– «Независимая газета». Она теперь под Березой, и денег у Третьякова, как мусора.
– Под чем?
– Под Березовским, – объяснил Радик и посмотрел на Вову так, словно тот вылез из таежного скита и не понимает самых обыкновенных слов, таких как «космос» и «спутник».
– А вы под кем?
– По-разному. Приходи на бал. Кое-кто из наших там будет. Я тебя внесу в список гостей.
– Ладно, приду…
Но чудеса на этом не закончились. На следующий день Мохнача позвал к себе в кабинет директор, отослал секретаршу обедать, запер дверь и, с трудом подбирая слова, проговорил:
– Вот, Володя, значит, кредит мы с тобой выбили. Ну и нам с тобой… понимаешь… полагается… как это теперь называется… – Он запнулся, обшаривая свой советский лексикон и с надеждой глядя на портрет Ленина, знавшего, как известно, жуткое количество слов.
– Бонус, – подсказал Мохнач.
– Точно, бонус! – посветлел директор и, радуясь новому, симпатичному выражению, полез в стол и выложил упаковку долларов. – Немного, Володь, но ты должен понять: на нас с тобой коллектив!
Сколько он взял себе, неизвестно, однако с того дня реликт номенклатуры стал так стремительно вписываться в новые экономические условия, что от НИИ полетели щепки. Сначала сдавали под склады, магазины и офисы помещения, в которые два-три года назад можно было попасть только после полугодовой проверки в КГБ и секретной подписки, делавшей человека на всю жизнь «невыездным». Потом, став председателем совета директоров ЗАО «Ускоритель», он приступил к масштабной распродаже институтских корпусов, на всякий случай купив у Сербского справку о том, что страдает невосполнимыми провалами памяти и за свои поступки не отвечает. Вероятно, из-за этой клинической забывчивости некоторые помещения были проданы дважды. А когда начались скандалы и суды, директор отхватил себе небольшой замок в Нормандии и уехал туда на ПМЖ с новой женой: ее с одинаковым успехом можно было принять как за его позднюю дочь, так и за раннюю внучку.
На устричный бал Мохнач явился в хорошей обуви и малиновом кашемировом пиджаке, без которого в начале девяностых показаться в приличном месте было так же невозможно, как в прежние времена прийти на партийное собрание в трусах и майке. Обстановка буйного дармового изобилия буквально потрясла Вову. Это был какой-то гастрономический коммунизм, построенный в отдельно взятом банкетном зале. Ни джаз Лундстрема, ни звон бокалов не могли заглушить массового страстного всхлипа – это сотни людей одновременно всасывали в себя престижную устричную слизь.
На балу в самом деле оказалось много знакомых по старой жизни. Актеры, режиссеры, певцы почти не изменились, сильно сдали поэты, глотавшие деликатесы не жуя, будто в последний раз. Зато торопливые безымянные доставалы, крутившиеся прежде вокруг знаменитостей, иной раз даже не рассчитывая на приглашение к столу, удивительно переменились, превратившись в монументы самоуважения. Некоторые несуетно узнавали Вову из Коврова, значительно чокались с ним, сообщали, что устрицы здесь – г…о, балтийские, и вручали свои визитки, извещавшие о фантастических переменах в их судьбах. Все они стали президентами, председателями, генеральными директорами…
Собственно, с этих визиток и началась новая профессия Мохнача. Когда директор, снова услав секретаршу на обед, позвал Вову и, понизив голос, спросил, нет ли у него надежных людей, интересующихся арендой помещений, вчерашнему инженеру-оборонщику осталось только вытрясти из малинового пиджака карточки и подвинуть к себе телефон… Со временем он в совершенстве освоил большой теннис и научился сводить нужных людей, заходить в любые кабинеты, подсовывать под настроение на подпись важные письма, нашептывать в державное ухо платную информацию, посредничать при передаче «бонусов», а то и просто взяток. А потом, когда отмечали грамотную сделку где-нибудь в номерах или охотничьем домике с конкурсантками красоты, Вову из Коврова непременно просили спеть под гитару, и он безотказно хрипел, подражая давно истлевшему кумиру своей молодости:
А банкиры, биржевики, хозяева нефтяных скважин, красные директора акционированных гигантов, флагманы порноиндустрии, обовравшиеся политики слушали его пение, рассеянно поглаживая одноразовых подруг и роняя сладкие старорежимные слезы. Теперь у Мохнача все прекрасно: дети учатся в Лондоне. Любимая жена, сидя в имении на Нуворишском шоссе, страдает из-за того, что жена алюминиевого олигарха заявилась недавно на благотворительный концерт в неприлично крупных бриллиантах. Не совладав с собой, Марина бьет по щекам неловкую горничную, а потом бежит к своему психоаналитику – каяться. Тесть, доктор экономических наук, умер от недоумения, когда начались гайдаровские реформы, но теща жива-здорова, все также зовет любимого зятя «Вовиком», кормит его самодельными пончиками и благодарит Бога за то, что дочка не вышла замуж за аспиранта Иванова, оказавшегося ко всему прочему еще и Юнгштукером.
– Конечно, после Ельцина Володе пришлось оставить большой теннис, – допивая кофе, элегически сообщил Жарынин. – Возникла даже дилемма: что теперь – горные лыжи или футбол? Он выбрал футбол и не ошибся. Как мудро заметил Сен-Жон Перс, судьба – это выбор.
– Обыкновенная история… – усмехнулся Кокотов.
– Да, пожалуй, – согласился режиссер и повернулся к истомившимся халдеям: – А выпечка-то у вас вчерашняя. Нехорошо!
Официанты потупились и промолчали с лютой покорностью дворни, уже наточившей на барина топоры…
11. По дороге в труполечебницу
Жарынин довез писателя до центра. Заметно посвежев от хорошего завтрака и обещанной встречи со Скурятиным, он великодушно объяснил соавтору, почему категорически разочаровался в сюжете про Леву и Таю.
– Поймите, Андрей Львович, в искусстве всегда должна быть обида! Всегда. Но мелкое, дежурное искусство обижается только на свое время. А большое, настоящее искусство обижается на вечность!
– Это ваш Сен-Жон Перс сказал?
– Конечно же он, златодумец! В нашем с вами сюжете нет главного – обиды на вечность. Ну нет ее – и