«Сатиры и лирика» эти противоборствующие категории разведены по сторонам, в «Сатирах» же — полнейшее столпотворение. Героем последних был обычный, средний человек, редко выступающий как носитель абсолютного добра или зла: «… человек то змей, то голубь, — как повернуть», — скажет Саша Черный в «Библейских сказках». Постоянно квартирующие в человеческой душе ангел и дьявол находятся в непрерывном борении и тяжбе. Стало быть, в таком понимании композиционный расклад двухтомника таков: с одной стороны — Добро, с другой — Зло, а посередке человек, стоящий перед выбором. Само собой, это только схема и, как всякая схема, она страдает синдромом прокрустова ложа, не способна вместить все сложности и разнообразие поэтического мира. Но, мне думается, она все же позволяет обнаружить на стыке двух книг контрапункт миропорядка Саши Черного. Именно здесь средоточие, где сходятся все концы и где все противоречия сведены в некое гармоническое единство.
За выяснением основополагающих начал поэтического мира Саши Черного мы забыли о нашем путешествии по второй книге стихов «Сатиры и лирика». Итак, открывается она разделом «
Бурьян зла… Саша Черный, пишущий о мерзопакостном человеческом чертополохе, о «рухляди людской», — зол, гневен, желчен, яростно негодующ… В сатирах он отводил душу, ибо в повседневной жизни, сталкиваясь с наглыми проявлениями зла, поэт обычно увядал и замыкался. Тематика уже первых стихотворений раздела позволяет заключить, что истинным средоточием зла Саша Черный считал город. И не просто некое урбанистическое пространство, а персонифицированно — Петербург, с его лекционными залами, вернисажами, питейными и увеселительными заведениями и пр. Здесь обиталище и гнездилище зла. Здесь оно приобретает невиданно грандиозные и ужасающие формы, такие, скажем, как стадность. При этом скопище человеческих особей в гиперболическом преломлении поэта обретает подобие химерического шабаша вроде гоголевских кошмаров и фантасмагорий:
Прямо оторопь берет — невольно приходят на ум слова, взятые Радищевым в качестве эпиграфа: «Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй». Зло, оно уверено в своей всесильности и неистребимости. Неспроста более всего ему пристали такие эпитеты, как торжествующее, нахрапистое или, по определению Саши Черного, сторукое. Однако при всей многоликости оно сводимо к трем основным исчадиям: Пошлости, Хамству и Глупости (зачастую, впрочем, все они слиты воедино). Пуще всего Саше Черному был ненавистен дурак — категория вечная и далеко не безобидная. Ибо, по словам поэта, именно «глупость все ценности превращает в карикатуры: вместо гордости у нее наглость, вместо общественности стадность, вместо любви флирт, вместо славы успех…». Сознавая тщетность усилий, поэт вновь и вновь бросался в бой, стремясь по мере сил хотя бы исправить «опечатки в безумной книге бытия».
Позволю себе некоторую рокировку: минуя раздел «Горький мед» (к нему мы еще вернемся), перейдем сразу к разделу «
Отсюда становится понятен совершенно определенный подбор стихотворений, исполненных сарказма и презрения. Читая их подряд, начинаешь осознавать, что наш отечественный «бурьян» куда менее зловреден и ядовит, нежели «цветы зла», взращенные на ухоженной и упорядоченной европейской клумбе. Хотя они и чем-то схожи: наша «мадам», пытавшаяся оградить свою дочку от «голодранца студента Эпштейна», и фрау, мать отравившейся Минны, которая «с густым благородством на вдовьем лице» отправилась за справкой, удостоверяющей, что «Минна была невинна». Последняя, пожалуй, страшнее. Фарисейская добропорядочность, пуризм, следование приличиям вытравили из нее все человеческое, даже такое естественное проявление чувств, как горе. Можно ли считать цивилизацию и прогресс благом, если они ведут не к увеличению любви к людям, ко всему живому на земле, а к разрушению личности, к разобщению людей, превращению народа в социум, в арифметическое большинство «бездарно и безрадостно похожих, как несгораемые тусклые шкафы»? Видимо, именно таким апогеем обезличивания показалась поэту Германия, где пошлость, точнее — коллективная пошлость, возведена в абсолют: «Видишь, как они гуляют ins Grune[11], как торгуют могилами своих великих писателей; видишь их на рынке, на публичных лекциях; видишь их идиотских корпорантов: на празднике гимнастического клуба; видишь Берлин — эту огромную лавку и пивную с его нелепыми монументами и портретами кайзера; видишь детей, юношей, стариков, старух, девушек и самок („раскрахмаленных лангуст“)». Эти дышащие негодованием и презрением слова принадлежат А. Куприну. Пожалуй, резче и выразительней о «немецком» цикле сказать невозможно, и потому закончу его же словами: «И надо всем этим — лицемерие, затаенное любострастие, обалделая маршировка в ногу, крикливый пивной патриотизм, шаблон, индюшечья надменность и плоская, самодовольная тупость»[12].
Раздел «
Итак, любовь… Понятие, в котором самой природой слиты взаимоисключающие, казалось бы, противоположности: одухотворенное, беззаветно-жертвенное, интимное чувство и чисто физиологический инстинкт. Эрос, правящий миром… Великое таинство любви… Темы эти исстари считались прерогативой поэзии. В «Горьком меде» Саша Черный подошел к этой возвышенной теме как бы с тыла: карикатура на любовь, суррогат любви, ее обывательская имитация. Все сведено либо к флиртоблуду, пикантностям, либо к узаконенным и выставленным на всеобщее обозрение формам бытования взаимоотношений между полами. В этом деформированном, «нормальном» мире первое амурное признание более походит на деловой сговор партнеров о сожительстве («Мой оклад полсотни в месяц, ваш оклад полсотни в месяц, — на сто в месяц в Петербурге можно очень мило жить…»). Пучина страстей сводится к сытому, равнодушному удовлетворению чувственности («так, знакомая близко жила»). Всего ужасней, что при этом стираются бесконечно близкие, неповторимые черты любимого существа. И вот уже «нет Гали, ни Нелли, ни Мили, ни Оли», а вместо любвеобильного франта на скамейке в Александровском саду донжуанствует безликий котелок, склоняющий «шляпку с какаду» — к чему? — ясно, к чему. Чем, право, они, добропорядочные дамы и господа, лучше панельной красотки, «чумы любви в накрашенных бровях»? «О, любовь, земное чудо, приспособили тебя!» — в сердцах восклицает поэт. Характерно, что объектом его сатир становятся не какие-то особо вопиющие «факты», а то, что в житейском, в нашем «взрослом» понимании считается нормой. Надо обладать непосредственностью андерсеновского мальчика, чтобы, отбросив покров привычного, во всеуслышание крикнуть: «А король-то голый!»
Отнюдь не стремление купаться в житейских грязях привело Сашу Черного к «Горькому меду». В