словах.
— У Христа работенка легкая была: дотронулся — и воскресил, — добродушно ответил Завойко. — А у нас руки обдерешь и лоб расшибешь, прежде чем воскресишь.
— Ну, если ты не Христос, так доктор, — согласился Чирков. — Лечишь самолеты.
— И не доктор, а портной, — сказал Завойко. — Заплаты ставлю.
Он славился заплатками, которые ставил на пробитые пулями части самолетов. Вырежет из жести кружок и забьет дырку. Оборудованием на аэродроме располагал он самым бедным и примитивным, и, тем не менее, заставлял летать самолеты, которые другим казались безнадежными. Бывало, мотор никак не заводится, а Завойко поковыряет в нем гвоздиком, — и, глядь, самолет взлетел.
— Он у нас великий человек, — сказал Чирков. — Швабру летать заставить может,
Ну уж, великий! — засмеялся Завойко. — Эксплуатационники и ремонтники великими не бывают. Великими признаются только изобретатели, конструкторы. А слыхано ли где-нибудь о великом ремонтнике?
Но Чирков сразу же заступился за изобретателей и конструкторов.
— С изобретателями ты себя не равняй, — сказал он. — На изобретателях будущее держится. Тебе удается гвоздем самолеты чинить, потому что авиации всего-то еще только сорок лет. Тех самолетов, которые будут, гвоздем не починишь. А сейчас — начало, первые шаги. Все вокруг нас — еще только начало. Мы живем на заре человеческой истории. В будущем школьники будут путать наше время с каменным веком…
— Видите, каков у нас политрук? — сказал Завойко Криницкому. — Философ. Самодеятельный мудрец.
В ласково-насмешливых словах этих была настоящая гордость за Чиркова.
— Когда мы победим окончательно, все будет другое, даже люди, — продолжал Чирков, не обратив на слова Завойко никакого внимания. — Люди станут прекрасны. Их не будут коверкать ни горе, ни злоба, ни нужда, ни война. Все то, что мы сейчас требуем только от лучших, будет у всех, у каждого.
— Не всегда от людей нужно требовать, — сказал Завойко. — Иногда их достаточно понять.
— А ты что, со мной не согласен? — спросил Чирков запальчиво.
— Почему не согласен? Согласен, — ответил Завойко. — Я с тобой всегда во всем, согласен, кроме одного.
— Кроме чего? — спросил Чирков и настороженно сдвинул брови.
— Строг ты очень. Строг невпопад, — сказал Завойко, и лицо его внезапно стало хмурым. — Строг к людям. Не к будущим. К нынешним.
Чирков вскочил. Глядя Завойко в глаза, он произнес напряженным от гнева голосом:
— А ты хочешь, чтобы я в такое время все прощал разным… разным… — он не находил нужного слова.
— Каким это — разным?
Завойко круто повернулся к Чиркову, выпрямился во весь рост, и большое, широкое лицо его с неуклюжим носом медленно багровело.
— Пора завтракать, — сказал Гожев спокойно. — Пойдемте.
Все эти люди и их отношения между собой были бы очень любопытны Криницкому, если бы он прибыл сюда на неделю раньше. Но теперь, ошеломленный своим несчастьем, свалившимся на него так неожиданно, он ни к чему не приглядывался, не прислушивался и видел все, как сквозь, туман.
Он был высокий, сухощавый, сутуловатый человек средних лет, много и нервно куривший. Никто не должен был знать о его несчастье. Сжигаемый горем, Криницкий вынужден был вести себя так, чтобы по его поведению никто ни о чем не догадался. Только бы не выдать свою муку необдуманным словом, жестом, выражением лица! Он с ужасом вспомнил, что вчера вечером, впервые войдя в эту землянку, он почти выдал себя. То есть он ничего не сделал и не сказал такого, что дало бы возможность кому-нибудь догадаться, но та женщина каким-то образом догадалась. Это было непостижимо, непонятно, но так. Или, может быть, не так? Может быть, ему померещилось? Случайность, совпадение?.. Неужели она случайно сказала ему, что бывают минуты, когда хочется зарыться головой в землю? Или что мы не умеем доверять людям и оттого мучаемся? Глупости, мы мучаемся оттого, что слишком доверяем!.. К черту, не надо думать об этом, а надо встретиться с той женщиной и понять, догадалась она или нет…
— Перед завтраком сдайте свой продовольственный аттестат Кудрявцевой, — сказал Гожев, выходя вместе с Криницким.
— Какой Кудрявцевой?
— Елене Андреевне.
— Почему Елене Андреевне? — удивился Криницкий.
— Потому что она писарь продчасти.
Выйдя из землянки, Криницкий зажмурился от света. Небо было пасмурно, но земля сияла; лес, окружавший летное поле со всех сторон и подходивший к землянкам вплотную, пылал осенней листвой. Осины рдели до самых вершил, березы горели сквозным золотом. Золотые листья, опадая, медленно плавали в воздухе, и легкие их вороха, грудясь на земле, возле темных стволов, словно светились изнутри.
— Вот эта тропинка приведет вас в продчасть, — сказал Криницкому Гожев.
И Криницкий зашагал.
Лес сразу обступил его. Исковерканный, измятый обстрелами лес, в котором каждое дерево — калека. Косые, однорукие ели, березки, переломанные пополам и упершиеся кудрявыми вершинками в землю, стволы, торчащие под странными углами на вывороченных глыбах земли, — и всюду на сломах, на ранах крупные капли застывшей еловой смолы и слезы березового сока. Однако искалеченный этот лес оставался лесом, полон был милых знакомых запахов прели, грибов, увядающей листвы, продолжал жить стойкой, внутренне спокойной жизнью. И вьющаяся тропинка, по которой шагал Криницкий, пестрая и мягкая от листьев, убегала вглубь, в чащу, с такой привычной, издавна любимой таинственностью, что сжималось сердце.
Когда разорвался первый снаряд, Криницкий не упал просто потому, что не успел. Угрюмым гулом прокатился взрыв над его головой, над вершинами, и Криницкий замер, озираясь. Когда разорвался второй снаряд, Криницкий не упал потому, что не упал человек, которого он внезапно заметил шагах в десяти от себя, в стороне от тропинки.
Человек этот, в летном комбинезоне, в меховых унтах, держал левой рукою берестяной кузовок, а правой быстро и спокойно собирал крупные ягоды голубики. Роста он был небольшого, и ему почти не приходилось нагибаться. После второго взрыва он повернул юношеское, круглое лицо к Криницкому и приветливо улыбнулся ему, как знакомому. Криницкий почувствовал, что где-то уже его видел, но не успел вспомнить где именно, так как новый взрыв, гораздо более громкий и близкий, чем прежние, потряс воздух.
Не желая, чтобы посторонний человек принял его за труса, Криницкий усилием воли заставил себя не упасть. И напрасно, потому что молоденький летчик немедленно со всего роста рухнул в кусты голубики, крикнув:
— Ложитесь!
Уже опять раздавался отвратительный вой приближающегося снаряда, и Криницкий упал ничком, уткнувшись лицом в мокрую траву. Грянул взрыв, совсем близкий, оглушительный, и мягкая воздушная волна ощутимо прокатилась над спиной Криницкого. Потом взрывы пошли один за другим, почти без промежутков, все выло и гудело кругом. Криницкий вжимал себя в землю, каждое мгновение ожидая удара и смерти. Только раз удалось ему на секунду приподнять лицо; он увидел накренившиеся и падающие стволы елей и тотчас же опять уткнулся в землю.
Когда налет кончился, наступила такая глубокая тишина, что в нее невозможно было поверить. Криницкий медленно поднялся, очищая руками свою мокрую черную шинель. Слышно было, как, шелестя, осыпалась по веткам взметенная взрывами земля, но от этого шелеста тишина казалась только еще глубже и неправдоподобнее. Осенняя листва сияла по-прежнему ярко, и искалеченный лес по-прежнему был знакомым, живым, влажно пахучим лесом. Молоденький летчик тоже поднялся и, улыбаясь, как раньше,