заимствовал, брал напрокат готовые, побывавшие уже в употреблении идеи.
Доходило до ситуаций совершенно трагикомических. Так, М. Куприна-Иорданская (Давыдова), которой Куприн страницу за страницей читал рождающуюся в муках рукопись «Поединка», вспоминает, как она однажды с немалым изумлением опознала посреди монолога Назанского раскавыченный фрагмент хрестоматийно известного монолога Вершинина из чеховских «Трех сестер». Куприн был сконфужен до чрезвычайности: «…стиснув зубы, разорвал рукопись на мелкие части и бросил в камин», найдя в себе силы заново вернуться к работе над «Поединком» только через полтора года. Причем, по словам мемуаристки,
«в течение этого перерыва он вел себя так, будто о своей повести забыл: вспоминать и говорить о ней он избегал».
«Поединок» вышел наконец в свет, имел оглушительный успех, привлек к Куприну внимание всей читающей России, но… злоключения невольного «плагиатора» на этом не закончились. М. Арцыбашев, — продолжим рассказ М. Куприной-Иорданской, —
«обнаружил, что Александр Иванович дословно вставил в “Поединок” большой абзац из “Санина”. Он написал Куприну резкое письмо. Александр Иванович был этим очень огорчен. Но в конце концов ему удалось убедить Арцибашева, что если он это и сделал… то совершенно невольно. После разъяснений и объяснений между ними установились дружеские отношения».
Эти истории, конечно, из разряда анекдотов; каждого писателя может подвести его жадная, цепкая память. Но переимчивость Куприна не ограничивалась нечаянными текстуальными заимствованиями, и трудно возразить И. Бунину, который, приведя в позднейшем мемуарном очерке целую коллекцию купринских «цитат» из классики, а в особенности из усредненно безликой, расхожей беллетристики начала века, найдя «петое и перепетое» даже в стопроцентных купринских шедеврах, с суховатой язвительностью констатировал в итоге:
«Беда в том, что в талантливость Куприна входил большой дар заражаться и пользоваться не только мелкими шаблонами, но и крупными, не только внешними, но и внутренними».
И действительно. Читая Куприна, ловишь себя иной раз на ощущении, что перед тобою воспламеняюще яркий, безусловно талантливый пересказ уже встречавшегося у других авторов. То припомнится Мопассан, то летучей тенью мелькнет Джек Лондон, то Чехов отзовется, то горьковская нота возникнет в купринской прозе, так что охотников находить реминисценции и переклички, выделять цитаты (и совсем не обязательно текстуальные, чаще композиционные, сюжетные, еще чаще — смысловые) тут пожива ожидает немалая.
Вот хотя бы «Молох». И проблематика этой повести, и тон ее, и эмоциональное освещение — чисто купринские. А как быть с раскладом действующих лиц, где и главный герой — страдающий душевной анемией интеллигент, и главная героиня — свежая, привлекательная, но только и ждущая случая подороже продать свою свежесть и привлекательность барышня из обедневшего семейства будто подсмотрены Куприным у Чехова, причем подсмотрены сквозь укрупняющую, искажающую очертания оптику «жестокой» мещанской беллетристики: интеллигент оказывается еще и морфинистом, а барышня продается не просто богачу, но богачу монструозному, уродливому до лубочной ирреальности?..
Или превосходный рассказ «Корь». Он и в самом деле принадлежит к числу лучших у Куприна, хотя… Завалишин, этот до фарсовости комичный и фальшивый ура-патриот на гастрономической почве, заново заставляет припомнить некоторых чеховских персонажей, тогда как и фигура речистого студента- репетитора «из передовых», и весь его скоропостижный роман (наполовину пошлый блуд — наполовину все-таки «солнечный удар» мгновенной страсти) с истекающей чувственностью завалишинской супругой то ли дублируют, то ли, может быть, в какой-то степени предвосхищают типично бунинские «усадебные» романы и фигуры…
6
Поразительно, но этот призвук вторичности, иной раз попросту литературщины совершенно не портит произведения Куприна и не порочит писателя в глазах его читателей, — по крайней мере молодых, неопытных, впервые открывающих для себя и «Молох», и «Корь», и многое другое.
Более того. Остается решительно незамечаемой и, уж во всяком случае, опять-таки не дискредитирующей писателя даже некоторая, скажем так, скудность, непервичность идей, обуревающих купринских персонажей, а следовательно, и самого автора.
Отдадим, впрочем, должное интеллектуальной честности и скромности Куприна. Он и не выдавал себя никогда за самобытного
Впрочем, порассуждать любил, как любил и героев «с идеями».
«В центре его больших повестей, изображающих ту или иную сторону быта, — писал Корней Чуковский, — почти всегда выступает у него какой-нибудь благородный, красноречивый, впечатлительный праведник, миссия которого заключается в том, чтобы публицистически обличить и проклясть этот быт. Все они — выразители авторских мыслей и чувств. В “Молохе” роль обличителя предоставлена инженеру Боброву, в “Яме” — репортеру Сергею Платонову, в “Поединке” — майору Назанскому».
С Корнеем Чуковским можно согласиться — с одним только уточнением. Все купринские праведники и проповедники изрекают благородные банальности. Перечитайте пламенные монологи Назанского. Что в них, кроме резонерства, кроме причудливой смеси дюжинного ницшеанства с чеховской надеждой увидеть еще «небо в алмазах»? Загляните в рассказ «Поход» — удивительно цельный и свежий, удивительно верный в деталях, в сюжетном строе, решительно во всем — за вычетом главного героя, подпоручика Яхонтова, который — совсем на манер Льва Толстого и едва ли даже не толстовскими словами — рассуждает о том, что «какая-то чудовищная сила овладела тысячами взрослых, здоровых людей, оторвала их от родных углов, от привычного любимого дела и гонит — Бог весть куда и зачем — среди этой ненастной ночи». Перелистайте поздние произведения Куприна. В них те же бурнопламенные речи и… то же ощущение, что литературные герои, горячась, неистовствуя, открывая лично для себя америки и пророчествуя, твердят давно уж ведомое всем.
И тем не менее известно, что эти монологи, эта публицистика, безжалостно разрывающая плотную, узорчатую ткань купринской прозы, весьма эффективно воздействовала на современников писателя. Да и сейчас воздействует, — по крайней мере на какую-то часть читателей, возможно недостаточно знакомых — в силу ли малого возраста, ввиду ли определенного интеллектуального, образовательного уровня — с первоисточниками, откуда и Назанский, и Бобров, и другие герои-резонеры Куприна черпали свою мудрость.
Почему? Да потому уже, что, не содержа в себе ничего принципиально нового, скорее напротив, не смущая ум «свирепой диалектикой» и в самой малой степени не сбивая с толку кого бы то ни было, эти речи всегда действительно беспримесно благородны. Они фиксируют, закрепляют в читательской душе то, что при всей, казалось бы, тривиальности не перестает быть истинным. В них есть живая прелесть, есть магия здоровой наивности, и если верно, что, по шиллеровскому слову, «для мальчиков не умирают Позы», то верно и то, что для читателей, на которых воздействует Куприн, не умирают опорные начала, опорные понятия добра, истины и красоты.