незадачливый наймит, уже свернувший в этот переулок, потому что иной путь ему заказан. Вспугнутый собакой, попавший в память хозяина овчарки, сдуру обнаруживший себя так и не убитому им «объекту», он не пойдет по тропке в открытое поле, где его самого подстрелить — пара пустяков. Он тоже понимает, что в переулке — его спасение, здесь подозреваемых — по пальцам перечесть, и пуля не рискнет покидать длинный ствол автоматического пистолета, который вполне может храниться у «объекта». Он, закуривший, сейчас пройдет мимо, чтоб попасть на центральную просеку и добраться до станции. Шаги его все ближе и ближе, походка такая, словно ноги заплетаются, — очевидное плоскостопие, ступни вывернуты наружу, в руке что-то тяжелое — сумка, конечно: израильский автомат «узи» весит немало.

Человек уже шел вдоль забора, приблизился к калитке, и тут Бузгалин его окликнул:

— Дядь Федя, откуда?

Инвалид и пенсионер дядя Федя (участок № 8 по тому же переулку) от неожиданности выпустил из руки сумку, она шлепнулась, издав перестук металла, отчего дядя Федя упал в панике на колени, сдавленно выругавшись матом, который сменился восторженным воплем: показалась четвертинка водки, уцелевшая при падении, не разбившаяся о железяки в сумке, то есть о гаечные ключи, отвертки, тройники, сгоны и прочие принадлежности слесаря, промышлявшего проводкою труб от колодцев до кухонь и внутри домов. Встав наконец на ноги, он пустился в объяснения, и без того понятные Бузгалину. В райцентр ездил он, за водочкой, но, чтоб вырваться из дому, обманув «бабу», пришлось нагородить ей о халтуре у Микитича, жившего аж на самом краю поселка; Микитичем можно оправдать и запашок, и четвертинку, якобы поднесенную… Говорил дядя Федя так, что только истинно русский человек мог понять его русскую речь: из-за обилия спотыканий на сдвоенных согласных (инвалид шепелявил и гундосил сразу) и сглатывания глагольных окончаний даже увенчанный лаврами зарубежный славист не понял бы ни слова, зато истинное наслаждение испытывал Бузгалин, втягивая в себя комки шершавых слов, подобие тех, что некогда долетали до него, как сквозь вату, когда он еще нежился в утробе, внимая речам родителей…

Спасенная чуть ли не божественным волеизъявлением четвертинка продемонстрировалась Бузгалину, ему же и предложено было отпить «чуток», но тот отказался и продолжал смотреть на сумку с разводными и гаечными ключами. В ней, конечно, не было ни короткоствольного автомата «узи», ни длинноствольного пистолета, ни винтовки, естественно, с оптическим прицелом, — не было и не могло быть, потому что дядю Федю вчистую освободили от армии, оружия он не держал в руках отродясь, сильно отличаясь от Бузгалина, который не только видел на экранах разные кольты и парабеллумы, но и лично стрелял несколько раз из пистолета — годиков эдак двадцать или восемнадцать назад. Сейчас бы тот пистолет, сейчас бы засадить в небо всю обойму — и на радостях, и в гневе, потому что дядя Федя преподнес еще один сюрприз: собрание, которое намечалось на завтра, уже состоялось! Сегодня, в полдень! И все на нем решено в наихудшем, как уверял дядя Федя, виде: за подключение семнадцати участков к магистрали рвачи из газовой конторы требовали с каждого двести пятнадцать рублей! Более того, они обязали хозяев самим прорыть траншеи для труб, глубина — не менее пятнадцати сантиметров и строго прямо, что наносило Бузгалину ущерб: под топор уходила осинка, свалить которую труда не представляло, но изволь потом объясняться с другой конторой, той, что печется о сохранности леса и запрещает вырубки.

Мелькнула над изгородью бравая кепчонка дяди Феди, человека, который никого не собирался убивать; человека, который так и не понял, какое благодеяние совершила издевавшаяся над ним газовая контора; прикати вдруг сегодня утром к дяде Феде два приодетых под интеллигента молодчика, сообщи они дяде Феде, что перечисленные им через сберкассу деньги поступили на счет их учреждения и газ сейчас подадут в его дом («Нет, нет, мы сами все сделаем, не извольте беспокоиться, траншеекопатель уже приступил к работе!»); откажись к полному недоумению дяди Феди молодчики эти от выпивки-магарыча — и жизнь советского инвалида-пенсионера будет сломана, потому что представителей конторы он примет за налетчиков, подводку газа посчитает, совсем озверев, уловкой, каждый день будет ждать отключения родного жилища от источника тепла и света, забросает милицию и все райконторы жалобами, как это уже было однажды, когда под какой-то праздник пьяненькие монтеры протянули от столба телефонные провода к нему и поставили аппарат, содрав мизерную сумму, ошеломив тем самым дядю Федю и погрузив его в тяжкие думы, которые неизвестно чем кончились бы, не обнаружься голенькая правда: телефонировали дачу по ошибке.

Бузгалин опустошенно вытянулся на земле, лежал неподвижно — кучей прошлогодних листьев, чуркой, на которой пытался в прошлый приезд расколоть упорное самолюбивое полено, — лежал рядом с той осинкой, которую надо свалить, спилить, срубить, уничтожить, что ли, ради трубы в траншее. Несколько часов назад сравнивал жизнь с рекой, державно текущей, почти неподвижной, допускал усыхание ее, и только сейчас прикинул: а какова глубина ее, чем вообще измерять эту реку? Длиной — от истока до устья? Шириной — от берега до берега, причем один из них пологий? Годами — от момента, когда родничок пробился, до шума, с каким бурный поток низвергается в океан бессмертия? Или все-таки — страхами? Которые пронизывают — от макушки до пят — омерзительными желаниями бежать без оглядки, застывать на месте, сливаться с красками и формами той веточки, на которую тебя, жалкое насекомое, поместила судьба?..

Мельтешили ветки над головой, какие-то тучки плыли в небе, муравьи забрались под штанину и покусывали ногу, но беззлобно, не жаля, муравьи тоже наслаждались бытием, которое допускает мелкие обиды и укусы, но бытие, однако, требует почти невозможного — уничтожения рядом растущей осинки; и жалко, жалко деревца, потому что из многотомной истории этого земельного участка вырвется лист, повествующий о давних событиях. Осинке лет пятнадцать, она проросла из семени и растолкала никем здесь не убираемую листву в годы, когда неженатый старший брат стал обустраивать купленную дачку. При ней десять лет назад сносился гнилой забор и возводился нынешний. Она слышала голоса сослуживцев брата, но уж самого его, умершего в московской квартире, проводить в последний путь прощальным шелестом листвы не смогла. Зато она — шесть месяцев назад — увидела брата покойного, Василия Петровича Бузгалина, мгновенно полюбившего эту землицу с домиком, — и не только его узрела. Они вернулись из командировки, начинался их отпуск, и Анна захлопала в ладоши, так ей понравилось здесь, в этом уголке леса, и Анну, наверное, осиночка тоже полюбила. И дядя Федя тоже полюбил, с первого очумелого взгляда… И все-таки — рубить, пилить, снимать, она уже умерла, она иссохла, она уже не в ладу с почвой, та ее не принимает, та отказывается давать ей соки земли, потому что тело осиночки не переваривает эти соки, у маленького деревца — непрохождение пищи по кишечнику. В сарае, кажется, есть пила, но лучше уж не мучить воспетую народом страдалицу леса, невзрачную, всегда чем-то опечаленную, чем-то напоминающую так и не вышедшую замуж ту, сестры которой давно уже пестуют детей. Подрубить корни, которые, как жилы у старика, проступают и взбугривают почву, предать осинку одному из древнейших способов погребения, сожжению то есть, и Бузгалин — не вставая, лежа — дотронулся до холодноватого ствола, будто коснулся лба мертвеца в гробу… Огонь и дым вознесут к небу память о брате, о скрипе калитки, впускавшей их, его и Анну, на покрытую снегом дорожку к дому. Но еще больше об истории земли этой поведают остающиеся на участке березы, эта ель, вымахавшая метров на пятнадцать и чудом спасшаяся от гибели, когда безмозглый и наглый сосед вознамерился ее ночью спилить, потому что, видите ли, она загораживала тенью его грядки, мешала плодоношению, и спасибо дяде Феде, инвалид учуял беду, примчался, как только услышал взвизг бензопилы… Ели этой лет семьдесят, и она знает то, что неведомо ни одной районной конторе, битком набитой разными документами; ель видела тех, кто до брата хозяйствовал на этой земле, она, конечно, помнит и давний спор мужиков с топорами, решалась ведь судьба елочки… Все помнят всех и всё вокруг — из разных эпох и частей планеты: мягкой подстилке из листвы всего год, а самой Земле — несколько миллиардов лет; лопата, которая через час начнет выдирать из земли комки почвы, сделана совсем недавно, во всяком случае, куплена месяц назад; холодильнику, судя по приложенным к нему бумагам, полгода всего, и не потому ли весь мир устойчив и не распадается, что весь собран из деталей, которые точно не знают, как появились они на свет, и не ведают, когда топор или коса подрежут их.

Обнаглевшие муравьи поползли по голеням вверх и впились в чувствительные места, заставив Бузгалина приподняться и отряхнуться от прилипших с утра мыслей о всеобщих категориях, бесконечности трансформаций материи и бренности жизни. Вместе с муравьями спрятались они куда-то под листву, зато с пугающей обнаженностью возник вопрос: что же там, в лесной полосочке, которая вдоль шоссе, произошло? Пуля — вошла в ствол березы? Была ли она вообще? И сколь долго еще будет струиться, разделяя берега, водная артерия, называемая Бузгалиным?

Вы читаете Монахи
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×