мне труднообъяснимыми: то ли обида его была столь велика, что пересиливала и страх, то ли наступившее время казалось совсем безмятежным, то ли они с отцом крепко выпили, то ли — все это вместе, однако чекист сообщил, что из Москвы его убрали «за лестницу».
В день гибели Маяковского он — в ту пору молодой солдатик или курсант — дежурил на Лубянке и в числе первых прибежал к месту трагедии — квартира поэта была рядышком, по соседству. И видел лестницу, приставленную к окну с торца дома. Потом, когда он вернулся из квартиры на улицу, лестницы уже не было. Между тем окно располагалось очень высоко, и стремянка была столь длинной, что одному человеку ее уж точно было не унести. В тот же день он написал отчет, в котором высказал предположение, что неизвестные могли проникнуть в дом по этой стремянке, причем их должно быть трое, а то и четверо, — и очень сильных физически, иначе эту стремянку не принести и тем более — не поставить к стене, и куда она делась потом — непонятно… И вправду, эти трое или четверо физически сильных должны были куда?то оттащить ее — куда?то совсем недалеко и там спрятать… Назавтра проницательный молодой службист был высочайшим указом отправлен в далекое Забайкалье.
Однажды, встретившись в провинциальной командировке с бывшим сослуживцем, понял, что разбросали их по стране за злополучную лестницу. Впрочем, им еще повезло: кто?то из более опытных чекистов вообще исчез — вероятно, обнаружил нечто непредусмотренное в самой квартире.
Завершая свои краткие откровения, он сказал, что дом этот скоро взорвут или перестроят, чтобы начисто исключить возможность следственных действий.
Действительно, скоро не скоро, а в свой час и этот дом, и «Англетер» перестроили, а дом Ипатьевых — тот взорвали.
Западная окраина
Весной ночная смена кончается уже засветло. Пока руки в керосине отмоешь да пока переоденешься, солнце успевает подняться над Ваганьковской рощей. Теплый свет его падает сначала на некрашеный дощатый забор, потом на стоящие у забора автомобили и наконец на утоптанную до каменной твердости землю ремонтного двора.
Горько пахнет тополиной листвой, пылью железнодорожных откосов, желтыми цветочками мать — и- мачехи.
Сереге спешить некуда, да если б и было куда — сил нет. Забравшись на крышу «эмки», он засыпает. На широкой крыше соседнего «хорьха» спать, конечно, удобнее — можно вытянуться, с боку на бок перевернуться, но «хорьх» — розовый, а «эмка» — черная: быстрее нагревается.
За забором, рядом совсем, громыхают составы, паровозы ревут и свистят, но Серега не слышит — не может слышать: устал.
Просыпается он в полуденный час от негромкого, но неожиданного здесь, в мастерских, пиликанья гармошки: привалясь к бамперу «студебеккера», сторож Ландин рассеянно наигрывает вальс «Амурские волны». Серега по багажнику сползает на землю:
— А где народ?то?
Ландин перестает играть.
— На митинг ушли, к железнодорожникам, — отвечает он, глядя вдаль.
— А что такое?
— Война кончилась, — объясняет Ландин, удивленно посмотрев на Серегу.
— Совсем, что ли?
— Совсем.
— Везде?
— Вроде, — пожимает плечами сторож.
Серега трет спросонок глаза, зевает и задумывается.
— Знаешь чего, — просит Ландин, — не в службу, а в дружбу: сколоти мне какой?никакой костылик, а то, вишь, с места сдвинуться не могу.
— У тебя ж был?
— Психанул сегодня на радостях, об железину обломал…
В углу двора, возле «Тигра» без башни, валяются обломки ландинского костыля. «Тигр» этот попал сюда с нашей техникой еще в те времена, когда мастерские занимались ремонтом танков. Теперь на плоскостях его корпуса рихтовали жесть, а в катках гнули прутки и трубы.
Померились ростом, получилось, что костыль надобно делать чуть выше Сереги. Сходив в столярку, он скоро принес не очень красивую, но достаточно прочную опору для Ландина:
— Углы ножичком подстрогаешь.
— Какой разговор! — Ландин обрадованно подхватил костыль. — Самое то, что надо!
Остался б Серега — все равно опять в ночь, — да голодно, вот и приходится идти домой.
На Хорошевке военнопленные разворачивают строительство: роют под фундаменты котлованы, пилят доски, выгружают из машин кирпичи.
— Эй! — окликает знакомый немец, который как?то попадал на работу в Серегины мастерские.
Несколько человек подходят, сдержанно здороваются, выясняют, слыхал ли Серега об окончании войны, после чего с явной радостью сообщают, что нашли наконец одного, который воевал под Москвой, и указывают на пожилого офицера.
— Наро — Фоминск, — говорит Серега, вопросительно глядя в глаза военнопленного.
— Я, я! — немец кивает.