над ним измываться будут?»
Анисим вспомнил о матери, Липе, Варюшке и маленьком Егорке. Ему стало страшно. Увезти их, спасти, переправить на дубе на ту сторону моря, но куда?
Нет, невозможно уйти из хутора! Нужно оставаться до последней минуты.
Анисим быстрее зашагал по комнате. Теперь он упрекал себя в трусости. Значит, он никуда не уйдет от семьи, ему дорого только свое, родное, а до товарищей нет никакого дела? И разве большевики только здесь, в хуторе? Они по всей России и, чтобы защищать революцию, не может быть своей и чужой стороны. И зачем тащить за собой семью? Что станется с ней? Ведь не у него одного мать, жена, ребенок. В хуторе остается больше половины людей, видевших от советской власти только добро…
Анисим остановился посреди комнаты, тряхнул чубом. Решено! Надо отступать! Да и как знать, может, завтра белогвардейцы и немцы будут отброшены, и партизаны снова вернутся к родным хатам.
День пришел погожий, солнечный. С моря веял теплый ветерок. Над изумрудно-зеленым займищем дрожало марево. Легкая, как дрема, тишина пронизывала воздух. Глухой удар на секунду потрясал ее, напоминал о близких боях. Потом орудийный гул затихал, и опять безмятежной казалась распростертая над хутором небесная синева.
Сверкающее взморье было пустынным, и это нарушало впечатление мирной, трудовой жизни. Не белели паруса, не начала в тишине зорь команда ватажных заводчиков, не скрипели в уключинах весла. Напуганные близостью фронта, отсиживались рыбаки по хатам.
После полудня первый немецкий разъезд появился недалеко от хутора. Со станции отошел последний эшелон красных войск. Отступая, подрывной отряд взрывал водоливные краны и мосты. Частые взрывы дрожали над хутором. Жалобно дребезжали и лопались оконные стекла в хатах. Полупудовый осколок рельсы со свистом врезался в камышовую крышу карнауховского сарая, оставив зияющую дыру, вошел на пол-аршина в землю.
Дрожали стекла в окнах прасольского дома. В спальне, вздрагивая, мерцала лампада. При каждом взрыве огонек ее ровно подмигивал. Осип Васильевич нервно вышагивал по своим покоям, поглаживал лысину.
Иногда он осторожно высовывался на веранду, быстро обегал взглядом пустынную улицу.
Беспокойно, как зверь, захваченный облавой, вел себя Емелька Шарапов. С утра он велел замкнуть на стальные запоры свой новенький, с резными карнизами и оцинкованной крышей дом, строго-настрого наказал домашним не показываться на улице. А сам, нахлобучив на глаза дырявую шапчонку, влез на чердак и из слухового окошка осторожно смотрел то на ясное, охваченное солнечным сверканием взморье, то на синеющую за хутором степь.
С неменьшим нетерпением, чем Полякин, ждал он — вот-вот появятся из-за гребня балки белогвардейские части. Только немцы нагоняли на него робость, приводили в недоумение. Как встречать их? Все-таки, недавние враги, — попробуй-ка, сговорись с ними. Ведь они, пожалуй, и русского языка не знают толком.
Один Андрей Семенцов спокойно, с видимым равнодушием относился к событиям. Видел — не на шутку взыграло людское море, и надо было приноравливаться к его бурной и грозной зыби.
В последний раз собрались в помещении хуторского совета партизаны. В комнате было так густо накурено, что дым не успевал вытекать через открытое окно на улицу.
В окно изредка врывался теплый, насыщенный ароматом вишневого цветения ветерок. Сладостно- манящим и грустным был этот запах, напоминал он о весне, о молодости и мире.
Анисим сидел за столом, рассеянно поглядывая в окно. Лицо его было бледным, на впалых щеках темнела жесткая щетина. Вот он встал, пошел к выходу. Угрюмо оглядел помещение ревкома, плакаты, лозунги на стенах, усталым голосом проговорил:
— Посымаем все это, Шкорка, заберем с собой. А то гады еще надругаться станут. Портрет товарища Ленина сыми, флаг.
Панфил бережно снял лозунги, портрет, тщательно свернув все это. Странно было видеть его с костылем подмышкой, с кавалерийской винтовкой за плечами и гранатой у пояса.
«Вояка», — с горечью подумал Анисим.
Ему давно хотелось сказать Панфилу, чтобы тот остался хуторе, но боязнь обидеть товарища и мысль, что немцы могут, невзирая на его хромоту, жестоко расправиться с ним, удерживала.
— Ну, ребята… пошли! — сказал Анисим.
Василий Байдин помог Панфилу снять вылинявший кумачовый флаг, висевший у входа. Анисим с грустью следил, как подламывается древко и вяло никнет развеваемое ветром полотнище флага.
С флагом впереди партизаны пошли к промыслам. Они шагали по улицам, и взгляды, то враждебные, то сочувственные провожали их. Так опустел хуторской совет, в течение семидесяти дней бывший опорой и защитой всех обездоленных людей.
В помещении совета и в сходской остались разбросанные на полу винтовочные гильзы, клочки измятых газет. На стене висел серый бумажный лист с криво выведенными буквами:
«Мы еще придем! Смерть немецким варварам и белым гадам! Да здравствует советская власть и свобода по всей земле!»
У промыслового причала грудилась негустая возбужденная толпа. В ней мелькали платки женщин, прибежавших проводить мужей в новый неизвестный путь. Между взрослыми шныряли дети, хватаясь за юбки матерей, испуганно смотрели на отцов.
Ефросинья Шкоркина старалась поймать в толпе Панфила, цепляясь за его ватник худыми, жилистыми руками, всхлипывала. Панфил отталкивал жену, опираясь на костыль и поправляя за плечом винтовку, грубовато покрикивал:
— Ну-ну, не хлюпай. Никто тебя тут не тронет, кому ты нужна? Мы скоро вернемся.
— Говорила тебе, окаянному, не садись на атаманово место, так не послушался, — продолжала хныкать Ефросинья. — Куда тебя понесет, чертяка, с хромой ногой?
Тут Панфил так посмотрел на жену, что она сразу смолкла.
— Ты гляди! — пригрозил он и крепко прижал к себе сына.
— Папаня, и я с тобой пойду, — потирая грязным кулачком глаза, просил Котька.
— Ну, ты еще! — недовольно пробормотал Панфил и, опусти в сына на землю, кинулся к дубам.
Но Ефросинья все же успела догнать его у самого берега, сунула ему в руку узелок с теплыми лепешками. Панфил обернулся, махнул рукой.
Анисим и Павел Чекусов отдавали последние распоряжении. Малахов даже находил время уговаривать рыбацких жен, весело подшучивать:
— Не тужите, бабочки, ненадолго отчаливаем. Советскую власть теперь не задавишь. Крепше тут держитесь друг за дружку, да языками лишнего не болтайте. Будут вас беляки да немцы за языки тянуть, так вы только помалкивайте. А самое главное — друг друга не выдавать.
Ефросинья недружелюбно косилась заплаканными глазами на Малахова, на Анисима, ворчала:
— Взбаламутили народ, аспиды. Посманивали людей, все жизню какую-то сулите, а где она, эта жизня? Окромя горечка, ничего не видно.
Стоя на дубе, Анисим увидел на берегу мать, Варюшку, Липу с Егоркой на руках. Он спрыгнул на берег, подбежал к ним. Он все время собирался зайти домой, чтобы проститься с семьей, но сейчас, на виду у ватажников, смутился при мысли, что придется, подобно Панфилу, уговаривать жену.
К немалому его удивлению, Липа не плакала.
Анисим посовестился при всех обнять ее. Он только пожал ее руку и поцеловал прильнувшего к ее груди Егорку. Встретившись взглядом с потухшими глазами жены, попытался улыбнуться.
— Не горюй, Липа. Мы будем недалеко, в камышах, — сказал он и вернулся на дуб.
— Отгребаемся, что ль? — крикнул с кормы Павел Чекусов.
В эту минуту, саженях в ста от берега, на гребне бугра, в прогалине переулка, сбегавшего вниз, к Мертвому Донцу, появилась группа конных. Всадники сразу поразили всех своим чужеземным видом. Их каски мутно отсвечивали под солнцем. Толстозадые кони, сдержанные на резвой рыси, нетерпеливо перебирали ногами. Появление немцев было столь внезапным, что партизаны, начавшие было отгребаться от берега, на мгновенье растерянно опустили весла.