защищали театр актёрский, мхатовские «юноши» (а на этом ужине они выглядели именно так) ратовали за театр режиссёрский. Юрьев – премьер и многолетний художественный руководитель Александринки – выступал в роли арбитра. Никто никого в этом вечном споре, конечно, не переубедил, но все были довольны. Дамам было приятно восхищение талантливых «юношей». «Юношам» было лестно внимание знаменитых дам. Юрьеву было уютно в доме Луначарских. А мне было не так одиноко в Москве.
При всём уважении к Горчакову и его мхатовской системе я с большим вниманием присматривалась к другим московским театральным традициям, и, в первую очередь, к традициям Малого театра. Благодаря Розенель я познакомилась и получила возможность поработать с прекрасным педагогом Еленой Николаевной Музиль, в прошлом актрисой Малого театра. Отец Елены Николаевны и её сестры – знаменитой Варвары Николаевны Рыжовой – Николай Музиль был большим другом Островского. Для него была написана роль Шмаги в «Без вины виноватые». Елена Николаевна успешно выступала в амплуа «инженю драматик», её ценила Ермолова, но в силу ряда обстоятельств Елена Николаевна рано перешла на преподавание и преподавала замечательно. Она хранила и передавала традиции лучших актёров Малого театра – традиции интонации, жеста, походки. Она великолепно разбиралась и в новых театральных течениях, в вопросах режиссуры и актёрского творчества. В её кабинете висел портрет Сальвини, с которым она была в большой дружбе и перед талантом которого преклонялась.
Результаты нашей работы с Еленой Николаевной я проверяла, показывая готовые куски Розенель, которая делала интересные замечания, а потом уже представляла Горчакову и его друзьям-мхатовцам. Горчаков удивлялся новым оттенкам в моей игре, но в целом соглашался. Своих секретов я ему не открывала.
С особой благодарностью я вспоминаю помощь Наталии Александровны и Елены Николаевны в работе над двумя ролями: моей любимой ролью Элизы в «Пигмалионе» Шоу и ролью Эммы в «Джентльмене» Сумбатова-Южина. И в том и в другом случае для меня было очень важно, что Наталия Александровна встречалась с авторами этих пьес, знала историю создания образов (она первой рассказала мне о романе Шоу и Патрик Кэмбл, для которой писалась роль Элизы). Сумбатова-Южина прекрасно знали и Музиль, и Розенель, знали особенности его драматургии, его бесподобный аристократизм, изысканную пластику. Эмму в «Джентльмене» играла когда-то Яблочкина, но Елена Николаевна создала для меня совсем другую трактовку роли. Яблочкиной, побывавшей на спектакле в Сатире, новая трактовка Эммы понравилась.
Элизу в «Пигмалионе» мы играли в очередь с Надей Слоновой. В своих записках Слонова приводит отзыв драматурга и критика Ромашова о нашей игре: «Слонова и Пугачёва, играющие Элизу, нашли чрезвычайно убедительные краски для этого образа. Пугачёва удачно передаёт непосредственность Элизы её живость и ребячливость. В исполнении Слоновой гораздо ярче выступают природный ум Элизы, её жизненная самостоятельность». Возможно, так оно и было. Мы впервые играли одну и ту же роль, старались сделать её максимально самостоятельно и не ходили смотреть друг на друга. Вот Зеркалова приходила на мои спектакли не раз. Через несколько лет я смотрела её Элизу в Малом и узнавала некоторые знакомые детали. Зеркалова– Элиза мне понравилась, а Зубов – Хиггинс был просто великолепен.
Когда Розенель пригласила меня посмотреть «Пигмалиона» в Малом, произошёл забавный случай. Мы стояли в фойе и разговаривали, а рядом одна пожилая дама кричала в ухо другой, ещё старше: «Ты видела «Пигмалиона» раньше?» – «Да, – отвечала та. – Я ещё Пугачёву застала».
Наша дружба с Наталией Александровной пришлась на трудные времена. В конце 30-х многие книги Луначарского были запрещены. Дочь Наталии Александровны Ирина приходила из института со слезами на глазах – такое говорили профессора на лекциях об Анатолии Васильевиче. Опасались худшего. Несколько вечеров подряд мы с Розенель и Ирина с её будущим мужем разбирали на антресолях квартиры в Денежном письма и бумаги, частью жгли, частью уносили на хранение к друзьям. В самые тяжёлые дни Наталия Александровна сохраняла присутствие духа, спокойствие и царственную осанку. Было ли это игрой хорошей актрисы? Не думаю. Это было её природой.
В 50-е годы, когда атмосфера в обществе стала меняться, Наталия Александровна нашла в себе силы и мужество для борьбы не только за признание заслуг Луначарского в спасении культуры в годы Гражданской войны и в поддержке всего живого и талантливого в культуре 20-х годов, но и за восстановление добрых имён и памяти о многих и многих деятелях искусства, вычеркнутых в своё время из нашей истории. К ней прислушивались люди из окружения Хрущёва. В её доме вновь стали бывать режиссёры, актёры, художники и писатели из разных стран.
До последнего дня жизни Наталия Александровна работала над книгой мемуаров. Когда она читала отрывки из них, и кто-нибудь из слушателей не соглашался и начинал спорить с ней, она любила вспоминать эпизод из жизни Луначарского. Анатолий Васильевич в одном из выступлений сослался на Ленина. Кто-то из присутствовавших ортодоксов резко возразил: «Ленин этого не говорил!» Луначарский выдержал паузу и мягко ответил: «Вам не говорил, а мне говорил».
Киршон
Это было в 1930-м году, в период бурной дискуссии писателей, входивших в РАПП. Работала я тогда в Ленинградском театре юного зрителя, где все живо интересовались вопросами литературных дискуссий. Кто был против РАПП, а кто – за. Многие из нас, молодых актёров, воспринимали писателей, входящих в РАПП, как людей передовых, борющихся со всем старым, отжившим, за революционное в искусстве. Для актёрской молодёжи это были люди, выступавшие против процветавшей пошлости и консерватизма в литературе и в искусстве. Вот тогда-то я впервые и встретилась с молодым Киршоном на квартире у писателя Михаила Чумандрина.
Помню, как-то зимним ранним утром я бежала в театр на занятия по фехтованию. Навстречу мне быстро шёл Чумандрин.
– Привет труженикам, – приветствовал он меня громко. – Если хочешь посмотреть на одного из вождей РАПП, на самого страстного спорщика, приходи вечером в «Слезу».
– Приду, обязательно приду, – прокричала я в ответ.
– К шести, – услышала я, заворачивая уже за угол. «Слезой социализма» в Ленинграде называли дом, в котором жили писатели. Дом был построен ультрасовременно. И эта «современность» прежде всего выражалась в том, что ни одна из живущих в нём семей не имела, насколько мне помнится, ни кухни, ни ванны. Стены дома были такими, что если в одной из квартир кто-нибудь из писателей читал вслух написанную им пьесу или рассказ, то слушали чтение все живущие на этом этаже. Такое ироническое название дому было дано писателями, жившими в нём.
И вот, пригласив с собой художника Льва Канторовича, я задолго до назначенного времени пришла к Чумандрину.
Михаил Чумандрин, не очень разговорчивый молодой человек, всегда с любопытством относился к нам, театральной молодёжи. Помню, как я сидела у него и напряжённо ждала прихода Киршона. Думала, что сейчас войдёт солидный человек и станет нам излагать свою программу, будет наставлять и, как говорили, идеологически воспитывать. Каково же было моё изумление, когда в комнату не вошёл, а ворвался весёлый молодой паренёк с громким возгласом: «Ну, кого бить?»
И сам же первый весело и заразительно начал хохотать.
Все разом заговорили, зашумели и тут же горячо заспорили. Я плохо разбиралась в существе спора, но всё мне казалось очень интересным. Было как-то приятно смотреть на них, молодых, задорных, горячих, глубоко убеждённых, что истина только в том, что каждый из них защищает. Споры перемежались веселыми литературными анекдотами, новыми стихами и старыми воспоминаниями.
Вдруг я почувствовала, что Киршон и Чумандрин ссорятся уже всерьёз. С едкой иронией Киршон заметил:
– Твоя «Фабрика Рабле» – лакированное, фальшивое произведение. Что это за роман, в котором нет ни одного живого человека, а вместо них ходят пустые носители идей, рупоры истории.
– Но у меня показан рабочий класс, а ты и не нюхал производства, – съехидничал Чумандрин.
– Зато я понюхал твоё произведение, – отвечает Киршон. – Плохими духами отдаёт, ширпотреб. Всё припудрено, напомажено. Да это не «Фабрика Рабле», а фабрика ТЭЖЭ. Тебя губит литфронтовский схематизм.
– А тебя губит спесь и ещё выдуманный вами «живой человек». Вы бы больше людей замечали, – уже совсем раздражённо бросил Чумандрин.
– Да я вообще ничего не знаю, – спокойно сказал Киршон. – Ничего не видел, нигде, кроме ресторана