Первая категория понятна и проста. Тут всё так ясно, что нужно делать. Понятно, куда стремиться, чего достигать и как это осуществить. Тут виден путь. Об этом можно рассуждать и когда-нибудь литературный критик напишет целый том по этому поводу, а комментатор – шесть томов о том, что это значит. Тут всё обстоит вполне благополучно.
О второй категории никто не скажет ни слова, хотя именно она делает хорошей всю эту архитектуру и мысль о человеческой жизни. Она непонятна, непостижима и, в то же время, прекрасна, вторая категория! Но её нельзя достигнуть, к ней даже нелепо стремиться, к ней нет дорог. Именно эта вторая категория заставляет человека вдруг бросить всё и заняться математикой, а потом, бросив математику, вдруг увлечься арабской музыкой, а потом жениться, а потом, зарезав жену и сына, лежать на животе и рассматривать цветок.
Это та самая неблагополучная категория, которая делает гения.
(Кстати, это я говорю уже не о Заболоцком, он ещё жену свою не убил и даже не увлекался математикой.)
Милая Клавдия Васильевна, я отнюдь не смеюсь над тем, что Вы бываете в Зоологическом парке. Было время, когда я сам каждый день бывал в здешнем Зоологическом саду. Там были у меня знакомый волк и пеликан. Если хотите, я Вам когда-нибудь опишу, как мило мы проводили время.
Хотите, я опишу Вам также, как я жил однажды целое лето на Лахтинской зоологической станции, в замке графа Стенбок-Фермора, питаясь живыми червями и мукой «Нестли», [36] в обществе полупомешанного зоолога, пауков, змей и муравьев?
Я очень рад, что Вы ходите именно в Зоологический парк. И если Вы ходите туда не только с тем, чтобы погулять, но и посмотреть на зверей, – то я ещё нежнее полюблю Вас.
Даниил Хармс.
Суббота, 21 октября 1933 года.
Петербург.
Дорогая
Клавдия Васильевна,
16-го октября я послал Вам письмо, к несчастию, не заказным.
18-го получил от Вас телеграмму и ответил тоже телеграммой. Теперь я не знаю, получили ли Вы моё четвёртое письмо.
Создалась особая последовательность в наших письмах, и, чтобы написать следующее письмо, мне важно знать, что Вы получили предыдущее.
Вчера был в Филармонии на Моцарте. Не хватало только Вас, чтобы я мог чувствовать себя совершенно счастливым.
Сейчас, как никогда, хочется мне увидеть Вас. Но, несмотря на это, я больше не зову Вас в ТЮЗ и в мой город. Вы настоящий и талантливый человек, и Вы вправе презирать благополучие. Обо всём этом я подробно изложил в четвёртом письме. Если, в течение ближайших четырёх дней, я не получу от Вас вести, то пошлю Вам очередное длинное письмо, считая, что четвёртого письма Вы не получили.
Даниил Хармс.
Это письмо внеочередное и имеет своей целью восстановить только неисправности нашей почты.
24 октября 1933 года.
«Моя дивная Клавдия Васильевна, – говорю я Вам, – Вы видите, я у Ваших ног?»
А Вы мне говорите: «Нет».
Я говорю: «Помилуйте, Клавдия Васильевна. Хотите, я сяду даже на пол?»
А Вы мне опять: «Нет».
«Милая Клавдия Васильевна, – говорю я тут горячась. – Да ведь я Ваш. Именно что Ваш».
А Вы трясётесь от смеха всей своей архитектурой и не верите мне и не верите.
«Боже мой! – думаю я. – А ведь вера-то горами двигает!» А безверие что безветрие. Распустил все паруса, а корабль ни с места. То ли дело пароход!
Тут мне в голову план такой пришёл: а ну как не пущу я Вас из сердца! Правда, есть такие ловкачи, что в глаз войдут и из уха вылезут. А я уши ватой заложу! Что тогда будете делать?
И действительно, заложил я уши ватой и пошёл в Госиздат.
Сначала вата в ушах плохо держалась: как глотну, так вата из ушей выскакивает. Но потом я вату покрепче пальцем в ухо забил, тогда держаться стала.
Милая и самая дорогая моя Клавдия Васильевна, простите меня за это шутливое вступление (только не отрезайте верхнюю часть письма, а то эти слова примут какое-то другое освещение), но я хочу сказать Вам только, что я ни с какой стороны, или, вернее, если можно так выразиться, абсолютно не отношусь к Вам с иронией. С каждым письмом Вы делаетесь мне всё ближе и дороже. Я даже вижу, как со страниц Ваших писем поднимается не то шар, не то пар и входит мне в глаза. А через глаз попадает в мозг, а там, не то сгустившись, не то определившись, по нервным волоконцам, или, как говорили в старину, по жилам, бежит, уже в виде Вас, в моё сердце. А в сердце Вы с ногами и руками садитесь на диван и делаетесь полной хозяйкой этого оригинального, чёрт возьми, дома.
И вот я уже сам прихожу в своё сердце как гость и, прежде чем войти, робко стучусь. А Вы оттуда: «Пожалста! Пожал ста!» Ну, я робко вхожу, а Вы мне сейчас же дивный винегрет, паштет из селедки, чай с подушечками, журнал с Пикассо и, как говорится, чекан в зубы.
А в Госиздате надо мной потешаются: «Ну, брат, – кричат мне, – совсем, брат, ты рехнулся!» А я говорю им: «И верно, что рехнулся. И все это от любви. От любви, братцы, рехнулся!»
4 ноября 1933 года.
Дорогая
Клавдия Васильевна,
за это время я написал Вам два длинных письма, но не послал их. Одно оказалось слишком шутливо, а другое – настолько запутано, что я предпочёл написать третье. Но эти два письма сбили меня с тона, и вот уже одиннадцать дней я не могу написать Вам ничего.
Третьего дня я был у Маршака и рассказывал ему о Вас. Как блистали его глаза и как пламенно билось его сердечко! (Видите, опять въехала совершенно неуместная и нелепая фраза. Какая ерунда! Маршак с пламенными глазами!)
Я увлёкся Моцартом. Вот где удивительная чистота! Трижды в день, по пяти минут, изображаю я эту чистоту на Вашем чекане. Ах, если бы свистел он хоть двадцать минут подряд!
За неимением рояля я приобрёл себе цитру. На этом деликатном инструменте я упражняюсь наперегонки со своей сестрой.[37] До Моцарта ещё не добрался, но попутно, знакомясь с теорией музыки, увлёкся числовой гармонией. Между прочим, числа меня интересовали давно.[38] И человечество меньше всего знает о том, что такое число. Но почему-то принято считать, что если какое-либо явление выражено числами и в этом усмотрена некоторая закономерность, настолько, что можно предугадать последующее явление, то всё, значит, понятно.
Так, например, Гельмгольц нашёл числовые законы в звуках и тонах и думал этим объяснить, что такое звук и тон.
Это дало только систему, привело звук и тон в порядок, дало возможность сравнения, но ничего не объяснило.
Ибо мы не знаем, что такое число.
Что такое число? Это наша выдумка, которая только в приложении к чему-либо делается вещественной? Или число вроде травы, которую мы посеяли в цветочном горшке и считаем, что это наша выдумка и больше нет травы нигде, кроме как на нашем подоконнике?
Не число объяснит, что такое звук и тон, а звук и тон прольют хоть капельку света в нутро числа.
Милая Клавдия Васильевна, я посылаю Вам свое стихотворение «Трава».[39]
Очень скучаю без Вас и хочу видеть Вас. Хоть и молчал столько времени, но Вы единственный человек, о ком я думаю с радостью в сердце. Видно, будь Вы тут, я был бы влюблён по- настоящему, второй раз в своей жизни.
Дан. Хармс.