волосы против лилиного белесого подлеска на голове, грудь, бедра, гибкая талия — против лилиной фигуры, называвшейся «доска». Она такая вальяжная, свободная, с загадочным, невинно-порочным выражением лица, а Лиля (почувствовала как укол, едва завидев Асю) была и оставалась рабыней, маленькой рабыней, схватившей большую Москву за ее уязвимое место — коммунистическую железу, как говорил балагур Алик, и только потому тут выживавшей. Ася была в мини-юбке и длинных, выше колен, сапогах, ее ярко-красный свитер был необычно мягок и облегающ. Понятно, что одета она была в «фирму?», с ног до головы. А Лиля — хоть и в американских джинсах, стараниями Алика, но в белой блузке с воротничком и сером пиджаке, как и положено выглядеть ответственному работнику, в фильмах именовавшемуся комсомольской богиней. Нет, богиней была Ася — нигде не учившаяся, ничем не занимавшаяся, она жила, как жили, наверное, аристократы прошлого века. Только теперь не балы, а компании, а еще пару лет и — тусовки, Ася дружила со всей богемой, была замужем за модным молодым актером и при этом свободна как птица… Лиля смотрела на нее завороженно. Может быть, когда-то, теперь уже казалось, в другой жизни, она смотрела так на москвича, художника (как это было диковинно!) Колю, открывавшего ей миры, но теперь миры открывала Ася, бессловесно, просто закидывая ногу на ногу, смеясь, вертя головой, то собирая свои роскошные волосы в хвост, то снимая диковинную заколку с надписью
— Что тут написано? — спросила Лиля. — «Желание»?
— Нет, желание — виш, а это вич, ведьма.
— Ты ведьма?
На все вопросы Ася улыбалась, да и вопросы Лилины были не вопросами в собственном смысле слова. Она просто тянулась к ней так, этими вопросами:
— Тебе говорили, что ты похожа на Джоконду? Улыбкой, прямо в точности. Еще налить? Водка кончилась? Сейчас Алик принесет. Ты его давно знаешь? Мы женимся, да, но не по-настоящему, а ты где живешь? Как это по-разному?
Лилина голова совсем отяжелела от выпитого и упала Асе на грудь. А та стала гладить ее по волосам. Нежно так, как мать никогда не гладила. А потом резко выскользнула и пошла.
— Ты куда? — Лиля встрепенулась, чувствуя, что хочет бежать за ней, что не может так ее отпустить.
— К себе.
— Я провожу, подожди.
Она пошла в туалет, чтоб избавиться от злого духа спиритуса, как говорил Алик, потом умылась, вытерла лицо несвежим полотенцем, побежала в прихожую, но Аси и след простыл.
Кончился самый черный на Лилиной памяти год, с фамилией впандан, черненковский. Было так душно и тошно, что когда генсек умер, она испытала облегчение. Он, может, был и ни при чем, а при чем было то, что все явственно превращалось в труху: приманка коммунизма протухла, дома крошились, полки магазинов пустели, официоз тарахтел, как трактор на пустыре в Омутищах, а жизнь, поджав хвост, убегала туда, где была Ася с ее бесчисленными друзьями. Рокеры, фри-джаз, странные художники, режиссеры- перформансисты, поэты-авангардисты, «вторая культура», которая и была тем самым ветром, о котором когда-то говорил Коля, а тут еще сам новый генсек Горбачев сказал: «свежий ветер перемен». Коля как в воду глядел.
Лиля сцепила зубы, чтоб закончить свой никому не нужный институт вместе с комсомольской нагрузкой, которой стала стыдиться, как вдруг познакомилась с Бобой, сыном некогда «придворного», а ныне напрочь забытого художника. Боба был тоже вроде как художником, делал инсталляции (еще одно новое слово), но в бурлящей художественной тусовке его за человека не считали. Да он и старше всех на десяток лет — просто присоседился. Боба был барином, привык к достатку и уюту, не то что все эти нищие и голодные, подрабатывающие в коптерках, собирающие по «кто сколько может» квартирниками, пьющие, балующиеся планом.
Отец Бобы дебютировал в конце войны и сразу отличился: изобразил Сталина на белом коне, рвущегося в бой, за ним ползли партизаны и танки, выше этажом летели истребители, еще выше — светили, прямо с неба, пятиконечные красные звезды. «Чувак круто простебался», — с восторгом заметил забредший на огонек Алик. А еще Художник рассказывал, что писал Берию, Маленкова, всех тогдаших начальников и маршалов, а при Хрущеве был отставлен как приспешник культа личности. Снова взялся за кисть, изображая Брежнева, строящего БАМ, ему тихо подвешивали медалек — главные премии, Сталинские, Ленинские, Гертруду и Героя Советского Союза он давно получил. После смерти Брежнева его опять отставили, но без всякой на то причины, и с тех пор он тщетно пытался напомнить о себе. Жена его, мать Бобы, умерла, и куковали они тут вдвоем, в огромной квартире в Большом Гнездниковском. Боба страшно обрадовался, когда в его жизнь и дом вошла Лиля, которая сразу же стала поднимать пошатнувшееся хозяйство и ухаживать за старым и выжившим из ума папахеном. Папахен каждое утро надевал парадный мундир со всеми орденами, медалями и планками и садился у входной двери в ожидании, когда ее откроют. Лиля сперва спрашивала: «Куда вы собрались?» — слышала в ответ, что на прием в Кремль, пыталась убедить, что в Кремле его никто не ждет, что там идет перестройка, а Художник отрицательно мотал головой:
— Ремонт делали и раньше, но в Кремле залов много.
— Вы не поняли, — надеялась достучаться до его сознания Лиля. — Теперь там другие люди, раздевайтесь, будем завтракать.
— Тогда я пойду завтракать в Министерство культуры, — настаивал Художник. — Принеси-ка мне плащ.
— Какой плащ, лето на дворе, — как можно более ласково говорила Лиля, оттесняя старика от входной двери в сторону его комнаты.
Когда Лиля только появилась, старик спросил Бобу, кто она такая, как фамилия, когда услышал «Родина», просиял:
— Родина? Как я любил родину, свою, — подчеркнул он, — родину!
И безнадежно махнул рукой.
— Считайте, что я — ваша Родина, — сострила Лиля.
— Где? — старик нахмурил волосатые брови.
— А где ваша родина? — с ехидцей спросила Лиля.
— В Кремле, — важно ответил Художник.
И всякий раз, как он обряжался в свои ордена и планки, стремясь в Кремль, Лиля говорила ему:
— Вы не забыли, что теперь Родина — это я? Идите за мной.
Иногда он шел безропотно, иногда артачился, но всегда называл Лилю Родиной.
— Родина, ты где? — раздавалось из его комнаты.
— Работаю, — кричала Лиля из своего кабинета.
Она теперь писала статьи с названиями «Мы — новое слово в искусстве», «Новый театр — это перформанс», «Инсталляция — это новая живопись», «Свежий ветер питерского рок-клуба». В Питер моталась, чтоб познакомиться с тамошними героями. Иногда с Асей, которую ей так и не удалось соблазнить, хотя опыт накапливался, как раз в Питере была целая компания феминисток, у одной из них она обычно и останавливалась. Феминистками — новое явление в советской действительности — назвались лесби, героини дня. Лиля попросила свою подружку-феминистку, дружившую с Асей, прозондировать почву: чего, мол, та никак не откликается?
— Она натуралка, вот и все, — пожала плечами подружка.
— Но это же естественно для культурного человека быть би! — повторила Лиля уже слышанный ею где-то тезис.
Подружка «прозондировала»:
— Ася сказала, что ты буратина.
— Что значит «буратина»? — звучало обидно.
— Почем мне знать. А сама она похожа на резиновую куклу, ну которая глаза закрывает, если перевернуть…
Лиля не слушала, переваривала «буратину». Это была травма, но она сказала себе: «Переживу». И еще неделю жила с этим словом — «буратина» — как с иглой в сердце. Надо было не шевелиться, пока игла