будто ничего»?
Она молча затягивается и пускает дым, пускает дым и затягивается, иногда стряхивая на ветру пепел. Он подходит к ней, заглядывает в лицо и вздрагивает; в глазах у Лелде слезы!
— П-почему? — встревоженно спрашивает он, сразу начиная заикаться.
Он никогда не видел, чтобы Лелде плакала. Как раз тем она ему всегда и нравилась, что не была похожа на других девчонок. За девять лет он ни единого раза не видел у нее слез. Даже тогда, когда на физкультуре она упала с брусьев и сломала себе кость — не какую-то там ерунду, а ключицу, — и то не ревела.
А теперь… плачет.
И, не думая о том, что он делает, Айгар в слепом порыве хватает Лелде за плечи, вскрикивая высоко и пронзительно, как петух:
— Н-ну с-скажи… с-скажи — что с тобой? С-скажи!
Сигарета валится из рук и падает в снег.
— Н-ну с-с-скажи! — настаивает он, чуть не срываясь на крик.
Но она молча протягивает руки, берет в ладони его лицо — и смотрит в упор. Ее зрачки в тумане слез широкие-широкие и радужная оболочка — в светлых крапинках. Руки на жарком, пылающем лице кажутся ледяными, а взгляд, глубокий, живой, пристальный, вперен в Айгара. И губы шевелятся, произнося беззвучные слова, торопясь, повторяя, сбиваясь, точно это ворожба, понятная только ей, ей и больше никому, даже Айгару, которым завладевают колдовские чары, смыкаясь вокруг точно серебряным кольцом — так жестко и плотно, что перехватывает дыхание, а ее губы взахлеб, лихорадочно шепчут и шепчут, как заклинание, таинственные, загадочные слова:
«…не бросай меня… пожалуйста, не бросай… хотя бы ты не бросай…»
Она ни на что не жалуется, не требует никаких обещаний и клятв, не кричит, ее немая, точно во сне, бессвязная мольба, вслух не высказанная, истлевает, иссякает, почти неуловимая для слуха и для глаз, воспринимаемая лишь по наитию, только догадкой, только чутьем. И ладони Лелде на лице Айгара — это ласка и не ласка, то и не то, что ему виделось в воображении, это меньше и больше того, что ему представлялось. Это совсем, совсем по-другому, чем в книгах и фильмах… и в мечтах. Кружится голова, стучит сердце, и ужасно мерзнут в ботинках ноги. Лелде отнимает руки, так, вот и все, кончилось. Или, может, ему следовало поцеловать Лелде? Может быть, да, он не уверен, а может, и нет. Да и как это было сделать, если ее руки были на его лице? Никак нельзя. Сколько раз он мысленно представлял себе, как и что бы он сделал в подобном случае, но никогда это не рисовалось его воображению так… Лицо пылает жаром, уши горят под меховой шапкой, не завязанной, и как ее завяжешь, если оборвалась одна тесемка и пока еще не пришилась.
— Холодно, — говорит Лелде и вздыхает.
— Холодно, — вторит ей Айгар и тоже вздыхает.
Холодно, это верно, и ничего тут не сделаешь. Надо идти домой. Ноги мерзнут, нос течет. Нет, всяко ему грезилась эта картина, но только не так. Он шарит в карманах носовой платок, опасаясь, что, может, забыл его или посеял, и в такой момент капля на кончике носа — ну, знаете, это нокаут! Однако платок находится. В одном кармане спички и сигареты, в другом — платок и кучка сушеных тыквенных семечек, погрызть можно.
— Хочешь? — не зная, как ему теперь держаться, предлагает он, взяв в горсть несколько штук.
— Что там у тебя такое?
— Семечки.
— Хочу, — говорит она, тоже таким тоном, словно ничего такого не случилось, и протягивает ладонь. Пальцы у нее тонкие и совсем, чуть не до черноты, посиневшие. Но что делать — как будешь в варежках есть семечки? Айгар сыплет ей немножко в горсть, и она вкусно щелкает семечки, как белка.
— Сегодня в столовой опять был молочный овощной суп, — вспоминает она. — Терпеть не могу! — И при этих словах ее даже передергивает.
— Не сахар, конечно, — примирительно соглашается Айгар, хотя против молочной похлебки с овощами ничего не имеет, суп как суп, и за счет таких приверед вроде Лелде он к тому же срубил целых три порции — после четвертого урока, так что сейчас не мешало бы подкрепиться. Интересно, чем вообще она живет, Лелде? И то невкусно, и это, одни семечки вон грызет с аппетитом. Оттого и худая. Ну а красивая — да, очень. И, вспоминая ее руки на своем лице, он преисполняется такой гордости, что готов хоть на площади кричать о своей радости, и ее прикосновение в памяти стало уже лаской, более чем лаской, в воспоминании это — нежное объятие, и шепотом, почти беззвучно, почти в беспамятстве сказанные слова «не бросай меня» вселяют в него сознание своей значительности, своего могущества и всесилия.
А Лелде щелкает тыквенные семечки, шарф плещется на ветру, и вокруг жужжит гонимый поземкой снег.
— Я пойду тебя провожать, — говорит Айгар, как будто одно его присутствие гарантирует ей защиту и безопасность.
— Провожать? — машинально переспрашивает она, снова думая о чем-то своем.
— Да, до самого дома, — браво заверяет он.
А она грызет семечки и не отвечает, не возражает — не надо, но и не говорит ладно.
— О чем ты задумалась, Лелде? — остывая, спрашивает он.
— Я? — очнувшись, говорит она. — Так просто…
Это хоть капельку, хоть на пятак лучше вчерашнего: «Нет, ты этого не поймешь» — отстраняющих, презрительных, унизительных слов, они ранили его в самое сердце и даже глубже, и скажи она их сегодня, после всего, что между ними произошло… Ну а что такого произошло? Что? Вздумай он кому рассказать, его поднимут на смех, ведь он же стоял как столб, как чурбан, он и пальцем не шевельнул, и слова не проронил, он даже ее не поцеловал и только позволил себя гладить… Вот дуралей, да кто его гладил! И вдобавок у него тек нос, и он старался изо всех сил, чтобы Лелде этого не заметила — он не был уверен, есть ли в кармане платок. И еще у него мерзли ноги. Лелде его ласкала, а он как идиот думал о своих жалких конечностях. Опять свое! Да кто его ласкал, черт побери?
— Провожать? — переспрашивает Лелде, как будто слова Айгара лишь постепенно доходят до ее сознания. — Ладно, пойдем.
И он — ни с того ни с сего он смеется, как-то глупо, счастливо, и ему теперь все равно, да ему начхать, что подумают про них и скажут другие. Он и знать ничего не хочет, что прямо не касается Лелде…
Они снова шагают по Мургале, но никто не дразнит их женихом и невестой, хотя сегодня, пожалуй, для этого больше оснований, чем было вчера. Мелюзга отсиживается по домам, у печей, потому что погода собачья. И хотя на дворе погода собачья, Нерон у двери Войцеховского не сидит — наверно, пустили старика погреться. Ветер развеял все запахи, не тянет ни мясом с луком, ни глазуньей на сале, ни сеном или хлевом — кругом дует и метет морозно и колко. На стужу повернет или на оттепель? Что принесет с собой северик, этот вестник перемен?
«Хоть бы только опять не насыпало снегу!» — думает Аскольд, бредя домой по свежим рыхлым наносам. Натопить пожарче в такой мороз с ветром еще как-то можно — оконные рамы у Каспарсонов без щелей и пол на чердаке засыпан шлаком, так что дом после ремонта тепло держит. Главная беда — снег. Намело, навалило одним махом за все бесснежные зимы сразу! Только успевай разгребать и откидывать. И так уж горы, валы какие выросли, а если еще насыплет… Нужна оттепель — вполовину, если не больше, осела бы пышная перина, не пришлось бы вязнуть по колено. Ну да. Утром грейдеры, как обычно, дорогу расчистили, а она все равно как высевками засыпана и неровно закидана, по наезженной части вьются и катятся белые ручейки и волны, заполняя рытвины, ямы и скопляясь у дорожных столбиков, у заборов с подветренной стороны и подножия зданий. И как ни близко от школы до дома — полкилометра и то не будет, — пока дойдешь в туфлях, намучаешься, и непригодность их для такой погоды не только видна всякому, но и дает себя знать ледяной сыростью в левой туфле.
Не умеет он ничего достать — даже приличных зимних ботинок! Другой бы от таких прогулок с мокрыми ногами давным-давно нажил какую-нибудь хворобу или чахотку, а ему хоть бы хны, и, кстати сказать, он ни разу в жизни не бюллетенил. И Аскольду в каком-то смысле даже льстит и его отменное