— Да так, тетя. О работе, о животных.

— Вот уж кого он любит, — отвечала Мелания. — И насколько он с бабами крученый-верченый, настолько верный он с тварями. Если к какой привяжется, то крепко уж, навсегда. О себе он рассказывать не любит, разве что нечаянно с языка сорвется. Но один раз — уж не помню, по какому случаю — он, посмеиваясь, обронил: мол, животные дают ему почувствовать себя человеком, что не всегда можно сказать насчет прекрасного пола. Подумать надо!

— Представляется! — решила Джемма, отрезая тупым ножом кривой ломоть хлеба.

Мелания задумалась.

— Поди знай, представляется или не представляется. Иной раз, Джемма, ей-богу, кажется — сволочь он и дрянь распоследняя! Свою жену загнал в гроб… А потом случится что-нибудь такое, и перевернет все вверх дном, и ты стоишь разинув рот, — не человек, а золото! Про него наперед ничего не угадаешь. В его шкуре два, а то и три Войцеховских. И я не удивлюсь, если под коней жизни он отколет какой-нибудь номер, так что все только ахнут.

Джемма с удивлением подумала: как точно это подметила наблюдательная Мелания! В Войцеховском действительно живет как бы два или даже три человека. Недоступный, спесивый, постоянно заряженный ехидной усмешкой и вооруженный тростью лысый щеголь, который делает вид, будто он выше всех земных страстей, а сам украдкой бросает похотливые взгляды на женщин, — разве позволял ли хотя бы заподозрить в нем то таинственное, задумчивое и как бы просветленное существо, которое нежданно открылось ей сегодня вечером; и как все это, в свою очередь, вяжется с «пышной разводкой» и другими пошлыми связями, от которых дурно пахнет и в которых он, если верить Мелании, ощущал себя скорее животным, чем человеком?

Но, в отличие от Мелании с ее почти безграничной терпимостью к слабостям, Джемме была свойственна категоричность молодости — она признавала только да или нет, только белое или только черное, и противоречия в рамках одного характера были, по ее понятиям, лишь притворством, ложью, против чего восставало все ее существо, когда Джемма думала о Войцеховском. Но загадочной личности Войцеховского было присуще и обаяние, которое она замечала, сама теряясь от несовместимости своих чувств, не сходившихся с ее представлениями о добре и зле.

— Так-то, — сказала Мелания, думая тоже о Войцеховском. — Один раз он на моих глазах зарезал корову, когда больше некому было, а дать скотине околеть сердце не позволяло. И думаешь, он хоть изменился в лице? Ничуть! Но я видела, как он часами возился с запущенным абсцессом, когда можно было прикончить свинью, и никто бы слова не сказал. В первую зиму, когда я сюда поступила, кто-то привязал к дверной ручке участка больного щенка, а был лютый мороз, и оставил тут не иначе как помирать. Наверно, проезжие люди, потому что здесь ни у кого такого волчонка не было. Пес был при последнем издыхании — пневмония и вдобавок еще конъюнктивит в тяжелой форме. Глаза гноятся, шерсть взлохмаченная, бока ходуном ходят, сам дрожит и трясется всем телом. Не жилец, в общем. Неученая я, а и мне было ясно, что же говорить о Войцеховском — доктор. Считанные дни остались, если не часы. Не знаю что — может, бездушие, жестокость людская? — но что-то взорвало Войцеховского. Он так разволновался, таким я его не видела. Кутенок, я говорила тебе, был безнадежен, а он с ним возился-нянькался, как будто от этого зависела собственная жизнь! «Тут, Мелания, вопрос принципа», — сказал он, когда я обмолвилась, что все это зря. Не знаю, что он хотел доказать и кому. А только он и правда сотворил почти чудо. Пес встал на ноги, да еще вымахал великаном, Только зрение сохранить не удалось. Ты заметила его глаза?

— Так это… Нерон?

— Да, и почти слепой. А ты не знала, Джеммик? Да главное для собаки ведь не зрение, а нюх и сердце… Ну, а мало ли бед натворил-учинил этот пустобрех Тьер, господи Иисусе, он не только ругается как матрос, он один раз загадил ему отчет в министерство, а другой раз содрал с паспорта фотоснимок, и пришлось ехать в милицию объясняться. А уж безобразил — в окно обзывал прохожих, раз ночью поднял всех на ноги. «Пожар!» — кричит, а то сделал короткое замыкание, так электрик битых три часа ковырялся, пока нашел причину. Да разве Войцеховский, который во всем любит чистоту и порядок, стал бы терпеть это от человека? Ни в жизнь, головой ручаюсь! А от этого чучела, нате вам, терпит. Что сделаешь — кого мы любим, от того готовы терпеть все… Этот говорун и трещотка ему вроде бы подарок от сына, вот попка и дурит, озорует, как балованное дитятко. Он-то потешный, слов нет. Животики надорвешь. Но чтобы такого держать дома… В три дня от него поседеешь. И попробуй он, едрена вошь, сыграть со мной такие штуки, как с Войцеховским, я бы, наверно, как запустила в него чем ни попадя, и тогда нежной дружбе конец, шабаш, потому что зло этот болтун помнит, не забывает, как и его хозяин. Вылитый Войцеховский, кровная родня.

— Странная птица, — сказала Джемма, имея в виду Тьера.

— Да, странная птица, — согласилась Мелания, имея, однако, в виду Войцеховского. — Я так и не раскусила его, хотя за девять-то лет мы с ним, как говорится, пуд соли съели.

— Наверно, — сказала Джемма, не вникая в Меланьины слова, а только рассеянно ей вторя. Очнулась: девять лет ведь и в самом деле срок огромный, за эти годы в ее жизни произошло столько перемен! Девять лет назад она еще не была даже подростком, и мама жила еще вместе с отцом, к тому же они считались дружной парой, и втроем они жили еще в Лигатне, где у них была белая корова, какой ни у кого в округе не было — все держали латвийскую бурую, — белая корова по кличке Снежинка, и как раз над их домом проходила воздушная трасса, самолеты летали над головой, мигая бортовыми огнями, и она, начитавшись в журнале про стюардесс, надумала стать стюардессой, но потом влюбилась в одноклассника Гирта, тот решил пойти в моряки, и она передумала — захотела плавать, но, узнав, что в мореходку девушек не берут, проплакала весь вечер. Ей казалось сейчас, будто все это было в доисторические времена…

А Войцеховский? А Мелания? За эти годы они пуд соли съели… А что еще с ними произошло? Изменилось ли что-нибудь в их жизни, или они просто жили и жили, понемногу старея, что, должно быть, ужасно?

«Просветление, — вдруг вспомнила она безо всякой связи с предыдущим, — вспышка…»

Что такое просветление? Всего лишь красивое слово? Душевное состояние? Или чувство?

Джемма старалась найти в своей памяти что-нибудь такое, что бы заслуживало этого названия, но искала тщетно, будто оно было достоянием только Войцеховского и тот лишь на короткий миг великодушно приоткрыл занавес в неведомый ей мир, из которого шел искристый свет и о существовании которого она не подозревала.

Этот сон он видел много раз, столько раз, что теперь даже во сне угадывал мнимость происходящего. Но вопреки тому, что он это сознавал, впечатления всегда поражали его так глубоко и непосредственно, с такой остротой, что он просыпался в холодном поту, с глухо стучащим сердцем и долго потом лежал с открытыми глазами, вслушивался в мягкие шумы ночи, льющиеся из погруженной во тьму и покой округи. Он приходил в себя долго и мучительно, больше всего боясь опять заснуть, чтобы вновь не попасть в силки кошмара.

Во сне его убивали.

Его убивал Витольд Стенгревиц, как и Зенона, и он, так же как брат, лежал среди двора, не в силах больше идти, и, упираясь руками в землю, пытался хоть приподняться, но не мог и только барахтался в выжженной солнцем траве, чувствуя себя смешным и жалким, извивался, как раздавленный червь, как раз в тот момент, когда больше всего не хотелось быть смешным и жалким. Он всячески старался встать на ноги и в отчаянии клял свою слабость и немощь, беспомощность и бессилие, что было низким предательством по отношению к нему собственного тела в этот решающий час. Он сумел лишь поднять голову, чтобы заглянуть в круглый темный глаз ствола, и еще он мог медленно ползти, не больше того. И все же он делал, по крайней мере, то, что мог; дрожа от напряжения и выкрикивая проклятья палачам и смерти, которую презирал и которой, как всякое живое существо, боялся, он с упорной, неистовой яростью и с леденящим ужасом лез прямо на ствол, глаз которого перед ним ширился и разрастался, превращаясь в черный, тяжко гудящий тоннель…

Сквозь сонные звуки одетой ночной мглой местности в открытое окно докатились далекие глухие раскаты. Оконный проем призрачно высветило бледным сияньем, раздался ослабленный далью рокот — сюда шла гроза. Войцеховский лежал с открытыми глазами, наблюдая, как она приближалась: как нарастал грохот и нервным трепетным светом все чаще проявляли квадрат окна вспышки, как взвилась занавеска и

Вы читаете Невидимый огонь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату