Андрей Игнатьевич Алдан-Семенов
Красные и белые
Ольге Антоновне Алдан-Семеновой посвящаю.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Шел девятьсот восемнадцатый год.
Наступало сто пятьдесят девятое утро революции.
Революции полны неожиданностей, и люди приходят к ним негаданными путями.
Было раннее апрельское утро, в солнечной дымке искрились березы, взблескивали ледком дорожные лужи, на обочинах бурел ноздреватый снег. Гомонили грачи, плакали чибисы.
Подпоручик гвардейского Семеновского полка Михаил Тухачевский возвращался в родное гнездо. Зарыв озябшие ноги в сено, переживая нетерпеливую радость возвращения в материнский дом, он поглядывал на знакомые и неузнаваемые от весенней распутицы поля и думал сразу о многом. Думал о том, что жизнь его похожа на непрестанно изменяющийся поток. Уже давно поток этот петляет по русским, польским, немецким дорогам войны, спутались в нем кровь и грязь, подневольное существование и радость возвращенной свободы. Ценою больших испытаний вернул он свободу, выбрался из Швейцарии в Петроград, к своему Семеновскому полку.
Среди гвардейских офицеров нашел Тухачевский полный разброд. Семеновцы, из века в век надежная опора монархии, перешли на сторону революции, не все, конечно, часть разбежалась по домам, часть бескомпромиссные монархисты — отвергла власть народа.
Тухачевский командовал в полку ротой, что было большой честью для него: в Семеновском и Преображенском полках батальонами командовали полковники, и сам государь император считался полковником Серебряного батальона преображенцев.
Царь в лицо знал офицеров гвардейских полков, и все назначения в них зависели или от его желания, или от его каприза. Тухачевский был единственным, кто стал командиром роты на фронте, во время боя, — это выделяло подпоручика из числа остальных офицеров.
Солнце цвело в снежных кристаллах, ледок быстро плавился, стебли полыни влажно мерцали. Тухачевский вдыхал запахи талой воды, прелых листьев, оттаявшей земли и теперь думал о встрече с родными. Что они? Как они? Живут ли по-прежнему в своей усадьбе? Еще в дороге он узнал: в губернии происходило повальное выселение помещиков, сожжены чуть ли не все барские дома. Он представил мать с ее широким темным лицом крестьянки, сестренок, брата — без крыши над головой, и сердце тревожно забилось. Стараясь не волноваться, он вообразил иную встречу, и Машенька Игнатьева возникла перед ним с такой отчетливостью, что сразу стало жарко.
Дорога метнулась на косогор, с вершины его он увидел сельцо Вражское, темно-зеленую тучу соснового бора, тусклое зеркало пруда, сельскую церковь, похожую на облако из каменных кружев.
Вдоль пруда разметались избы, сараи, амбарушки, конюшни, виднелись сады вперемежку с огородами, соломенные ометы, скирды пшеницы, прясла изгородей с почерневшими снопами конопли.
На берегу, окруженный голыми вязами и яблонями, стоял просторный деревянный дом.
Бледная красота родных мест властно овладела душой. Тухачевский выскочил из кошевки и помчался к пруду, оскальзываясь на проталинах, раздавливая звонкий ледок в лужах. Он бежал мимо зарослей ольхи с желтыми, как цыплячий пух, сережками, мимо ивняка с красной корой.
Он взлетел на крыльцо, распахнул дверь прихожей, неожиданный и нежданный.
Его и в самом деле не ждали.
Встреча произошла такой, как мечталось ему, и все же не совсем такая. Были объятия, слезы, поцелуи, возгласы, удивленные, радостные, но он тут же заметил: мать выглядит совсем старой и измученной, брат вытянулся и посерьезнел, сестра стала краше, но суетливее. И дом уже был не таким, высокие когда-то потолки казались ниже, он ударился головой о притолоку.
Впервые за последние годы он сидел с матерью, сестрами и братом за одним столом.
— Я страшно боялся, что вас выселили из дома, — сказал он матери.
— В уезде не тронули только Тарханы да нашу усадьбу, — со вздохом ответила Мавра Петровна. — Ну, Тарханы — дело понятное. Мужички Лермонтова чтут, Михаил Юрьевич — народная святыня. А вот за что нас помиловали? Думаю, за отца. Николай-то Николаевич дружил с мужиками, а у народа дружба — вещь великая. Почему ты так странно одет? Где твой гвардейский мундир? — неожиданно спросила Мавра Петровна.
— Я теперь инструктор военного дела ВЦИКа и не ношу мундира.
— Что это означает — ВЦИК? Слово-то какое татарское.
Он объяснил.
— Это вроде бывшего сената?
— Вроде, да не совсем.
— Ты хоть надолго приехал? — переменила тему Мавра Петровна.
Он прочел в глазах матери беспокойство за его судьбу, деликатно ответил:
— Меня отпустили на три дня.
Мать грустно покачала головой.
— Где теперь Машенька Игнатьева? — спросил он у сестры.
— Переехала в Пензу. Ах, как она похорошела! И часто тебя вспоминает. Это ведь Маша сообщила нам о твоем подвиге…
— Что за подвиг? Впервые слышу.
— О тебе же «Русское слово» писало: подпоручик Тухачевский и поручик Веселаго взорвали мост через реку в тылу неприятеля. Расскажи, как совершаются подвиги? — потребовала сестра.
— Подвиги, подвиги! — уныло повторил он. — Это все, сестра, позолоченные, пустые слова. Уж лучше я расскажу тебе о бессмысленной бойне, на которой погибали русские люди.
…Вечером Тухачевский долго играл Моцарта, которого любил почтительно и нежно. А после игры никак не мог уснуть. Сидел на постели, любуясь Венерой, блестевшей в сучьях голого вяза. Почему-то думал: «А все-таки из всех звезд, сотворенных богом, самая бунтарская — Земля, на ней же самые непокорные бунтари — поэты. Если грех — это человеческий выпад против бога, то поэты грешат вдвойне. Они нападают и на бога и на земных тиранов».
Старый вяз, озаренный Венерой, помог ему сравнить поэзию с таким же могучим деревом. «Поэзию, как и этот вяз, обхлестывают метели, ломают вихри, обжигают грозы. Осыпаются листья — умирают поэты, набухают почки нарождаются новые певцы, ибо корни дерева поэзии связаны с почвой свободы».
Он закрылся одеялом, зажмурился и, чтобы скорее уснуть, стал считать. На второй сотне сбился, начал счет заново, но память упорно возвращала его к немецким лагерям для военнопленных. Он опять видел грязные казематы, овчарок, надрессированных, чтобы рвать человека, слышал ненавистное слово «хальт».